мелкая и набожная, а Терезка — в отца, крупная и без царя в голове. Она верховодит, и все принимают ее за старшую, хотя старшая — Марушка. Марушка учится играть на аккордеоне, ее за ним не видно, одни пальцы тоненькие на клавиатуре и большой лоб, а Терезка ходит на балет, где всю ее видно.
Сегодня мы здесь с самого утра. Сначала приходил Мартин-работяга, и они с «сестричкой Маней» приделали большие фотографии к днищам ящичных витрин. После обеда пришли электрики устанавливать флюоресцентные лампы в поддонах витрин, так, чтобы они не были видны, когда витрины застеклят. Заодно и люстру подключили. В комнате Кина зажегся свет.
— Сначала закончим «Прагу», — говорит Франта. — Тогда в одном зале уже можно будет начать развеску. Но первым делом надо вычистить стекла с внутренней стороны. — Мы стоим около Франты, следим за его действиями. — Лицевую сторону стекла пока не трогаем. Смотрим: чисто? Чисто. Затем кладем оригинал лицом к стеклу и выравниваем по центру. Те папки, где рисунков несколько, оставьте нам с Маней. Аккуратно кладем сверху белое паспарту, на него, с четырех сторон, прокладки. И только после этого — фанеру. Прижимаем этот сэндвич к раме железячками, они тут уже есть, — и смотрим: ровно? Ровно. Не попала ли случайно на стекло соринка или волосинка? Не попала. Но если попадет — все по новой. Марушка нам будет петь.
— А я — танцевать, — говорит Терезка.
Кочка похожа на Франту — глаза горящие, зеленые с черными ресницами. Мышка — на маму: тоненькая, бледнолицая и такая же аккуратная.
Подруга Кочкина с цыганской примесью, темпераментная. Во Франте тоже что-то есть от цыгана из фильмов Кустурицы.
Мы чистим стекла под Марушкино пение и Терезкины танцы. На улице темно — у нас светло. Гремит гром. Его раскаты все ближе и ближе.
Мы оставляем стекла и выбегаем во двор. Небо сумасшедших цветов, как на картинах всемирного потопа, — лиловый, желтый, черный; всполохи пронзают облака. Девчонки прижались к Франтиной ноге, трясутся от страха.
— Папа, папа, идем, тебя убьет!
— Никого не убьет, а папу убьет, он самый высокий… — рыдает Терезка.
— Шуп, голки, за работу!
Мы входим в чертежный зал и закрываем за собой дверь. По крыше барабанит дождь.
— Как мы отсюда уедем, папа?
— Утром все высохнет — и уедем, — говорит Франта. — Спать будете здесь, на матраце. Встанете — а у нас все готово.
— А мама разрешила?
— Конечно, она вам и пижамы с собой дала, и зубные щетки. Дождь утихнет, и я вам все принесу.
— Марушка, мы тут заночуем! — у Терезки сверкают глаза.
— Я к маме хочу, — говорит Марушка. — Здесь уборной нет.
— А вот и есть, — говорит Терезка, — я ходила.
— Там темно, я боюсь, Терезка, это же концентрак… Тут людей убивали.
— Это давно было.
— А тут их духи.
— Духи в уборную не ходят.
— Девчонки, ну-ка рисовать!
— Грозу? — спрашивает Марушка деловым тоном.
— Да!
Обе умолкают, склоняются над альбомами. Терезка рисует высунув язык, Марушка — поджав губы.
— Может, хватит стекол? — спрашивает Кочка Франту. — Давай оформлять что есть, а то как-то монотонно.
— Мы с Маней можем продолжить со стеклами за другим столом.
Франта работает на глаз, девчонки измеряют, чтобы было по центру.
Конвейер в действии.
— Хорошо, что мы не курицам головы отрезаем, как бедная Мария из Воднян. Та после Освенцима пять лет на таком конвейере проработала.
— Мам, не рассказывай жуткие истории, — просит Маня.
Марушка с Терезкой трут глаза, а матрац остался в машине. Ливень не унимается, Франта подбирает клеенку с полу, накидывает ее на себя и вылетает во двор. В свете фар искрится вода.
Завороженно глядя в дверной проем, Маня идет за Франтой, Терезка с Марушкой — за ней.
Кочка настигает их у порога.
— Папа рассердится, — говорит она, и девчонки останавливаются у дверного проема.
Пока Кочка с Мышкой устраивают лежбище, я ищу во втором зале рабочий халат. Моя взрослая Маня вся промокла.
— Ну что ты вечно выдумываешь! — сердится Маня.
— Слушайся маму, — говорит Франта.
Теперь она уж точно не переоденется в халат.
Переоделась. Повесила кофту и джинсы около рефлектора.
Продолжаем мыть стекла.
Франта работает быстро. При этом он рассматривает каждый рисунок, прежде чем положить его лицом на стекло. Ему нравится Кин.
— Эта его свобода в каждом движении… Композитор. Во всем. А фотографии! Мальчишка тринадцати лет снимает как мастер Баухауза. Эти перспективы сверху и вглубь… Помнишь то фото, где он с балкона снимал родителей?
«Помнишь»… Я помню все, с той секунды как мне в архиве принесли коробку с альбомом и разрозненными снимками… Чтобы понять, кто здесь кто, мы с Ирой Рабин, соавтором по проекту, объездили не только всех оставшихся родственников и знакомых, но и кладбища. Люди на фотографиях постепенно обретали имена, обрастали историями.
— Пара линий, пара красочных пятен, одно ударное, — Франта показывает мне обложку к «Обломову». — Неужели все это лежало в архиве? — поражается он в очередной раз.
А я всякий раз поражаюсь ему. Кроме как за графическую работу и печать, он ни за что денег не получает. Рамы, развеска — дело оформителя, который сидит на зарплате и плюет в потолок. Сейчас — в лондонской гостинице. Именно он-то и любит распинаться о чувстве вины, которое в глубине души испытывает каждый чех.
Франту, как и Георга, смущает пафос. Георг в таких случаях чешет лысину, а Франта утыкает пальцы в распатланную шевелюру. Видно, точка неприятия пафоса находится на темени.
— В архиве лежит чемодан рисунков из Терезина. Около пятисот.
— Как же ты их отбирала?
— Я их не отбирала. Они не для выставки. Они не принадлежат мемориалу.
— Не понял…
— Да. Это собственность Киновой любовницы. Когда-то ее тетушка, которая жила в Брно, передала их по просьбе бывшего директора мемориала на выставку. Сама она позже уехала в Ливию, а рисунки так здесь и остались. Потом произошла бархатная революция, и любовнице Кина уже можно было навестить Чехословакию. Она приехала из Америки в Терезин и потребовала чемодан с рисунками. Начался суд, который ни к чему не привел. Рисунки находятся в архиве, в здании Магдебургских казарм, где и жил Кин. В полном смысле этого слова — под домашним арестом.