— Слепила? Пойдем посмотрим.
Моя злополучная щетка, не очищенная от глины, валяется в углу вместе с вылепленной.
— Тут постамента не хватает. Уважать надо предмет, натуру уважать…
Неуверенно пытаюсь что-то поправить. Уважения к щетке у меня действительно нет — мне неинтересно, я только честно выполняю задание, не впуская его внутрь (там и так тесно, как в аквариуме с омарами).
— Подожди, не трогай. Смотри! — и Лена начинает лепить.
Впиваюсь глазами в ее пальцы, пытаюсь поймать каждое движение. («Так смотрят, запоминая», — снова проносится в голове.)
— Теперь пролепи низ — и будет хорошо.
Пролепливаю, думая о чем-то совсем другом.
Закончив, беру папку с терезинскими рисунками и сажусь на пол смотреть.
В перерыве Юлька уговаривает пойти всем вместе в суши-бар около лицея. Утро семинара меня не вымотало — могу и пойти.
Вторая половина дня суматошная и нервная. Говорили о детских рисунках, вручали дипломы, делали театр вещей: в группах выкладывали натюрморт, рисовали его, а потом изображали пантомимой отношения между предметами. Лиза выбрала себе потрясающую лейку. Вообще забавно, когда каждому надо найти вещь, похожую на него.
В какой-то момент в коридоре натыкаюсь на Маню, замотанную в рыжую тряпку.
— Ты кто?
— А что, не видно? Я катушка.
С хохотом доводим ее образ до ума (или до абсурда?): вдеваем в картонную иголку проволочную нитку с узелком на конце, заматываем колени в еще одну тряпку, ставим в ведро, надеваем на голову голубой тазик и с этим тазиком отправляем на импровизированную сцену. Кому веселее всех — самой Мане, мне или зрителям — неизвестно.
Все разыгрывают миниатюры. Потом Лена вспоминает, что мы делали эти два дня, и возвращается к детским рисункам.
Когда она рассказывает о том, как выжившая сестра Сони Шпицевой готовила курицу для «гостьи из Израиля», я вдруг понимаю что-то, что давно уже не давало мне покоя и что сама Лена в одном из Юлькиных роликов выразила четырьмя словами: «А на что обижаться?» И все становится на свои места. <…>
И вечером мы идем пить «Маргариту». И замечательная Маня по-итальянски просит отпугиватель для комаров (или как это по-русски называется?). Я снова пытаюсь нарисовать Лену. Я знаю каждую морщинку на ее лице — и все равно не могу нарисовать. А зачем рисовать? Куда лучше просто сидеть рядом, и слушать, и смотреть, и думать… Ведь скоро уже ничего не будет — только воспоминание. Когда рисуешь — запоминаешь части. А я хочу запомнить все».
«11 июля
Снова в аэропорту. Вагон времени. Официанты в кафе не торопятся, но это и к лучшему. Итальянцы ужасно шумят. А когда рядом с тобой итальянский «Макдональдс», пиши пропало. Но если не обращать внимания на это несносное соседство, то здесь вполне хорошо. Рисовать нет сил. В голове проносятся, сменяя друг друга, картинки вчерашнего вечера, сегодняшнего утра, какие-то звуки…
С Леной попрощались в семь. Почему-то запомнилась малиновая звездочка сосудов на шее. Лена, маленькая, с большим чемоданом и рюкзаком, надетым на платье, кажется еще меньше. Волосы в разные стороны, припухшие глаза… (Я всегда думала, что они карие, а они светлые, зеленые, почти прозрачные…) Растрепанная, с мокрыми кудрями, Манька… Раз — и нет их. Как будто и не было вовсе…
Принесли салат и мясо. Долго спрашивали, какую картошку я предпочитаю в качестве гарнира: жареную, вареную, фри? — а принесли салат. Но я не против: салат еще лучше картошки. Есть не хочется, но надо. Щедрость австрийских авиалиний мы уже знаем: в самолете опять будет сок с булочкой…
Что мой муж находит в итальянском мороженом? То, что мне принесли, по крайней мере, — редкостная гадость.
После горячего чая хочется спать. <…>
В самолете пытаюсь рисовать по памяти — и снова провал. Сейчас, как только закрываю глаза, вижу Лену в черно-коричневом платье с рюкзаком за плечами. Лицо, волосы, руки… А нарисовать не могу. Какая же я дура, что сдала в багаж пастельные карандаши. Ими хоть цвет удалось бы сохранить, хотя бы пятна — их легче передать, чем форму. Ведь через несколько дней картинка исчезнет: память не всесильна… И что я тогда буду делать — не представляю. То есть представляю, конечно, да и фотографии остались, пусть и неудачные, но того, что есть сейчас и было в эти несколько дней, уже не будет…
Облака после заката из желто-оранжевых превращаются в зеленые, потом в фиолетовые и, наконец, чернеют. Но пастель летит в багаже — буду спать.
13 июля
Дети доели печенье, не лопнули и спят сладко. Накладываю на лицо маску Мертвого моря и вижу Ленины усталые глаза, улыбку — широкую, во весь рот, малиновую звездочку сосудов и серые лямки рюкзака на плечах. Завтра утром мы уедем в деревню. Начнется совсем другая жизнь. До осени».
Из моего дневника двадцатилетней давности
Состояние совершенно дурацкое. С утра прочла все русскоязычные газеты. Выяснила свой характер по почерку, ментальность — по компьютерной программе и чего ждать от будущей недели — по гороскопу.
Большие и несбыточные планы отодвигаются в далекое и неопределенное будущее. Прочла, что какая-то голливудская звезда собирается ставить фильм о Шоа, — подумала, не послать ли туда заявку на фильм. Например, о девушке-поэтессе из лагеря Михайловец, которая умерла там от тифа, восемнадцатилетней, а ее возлюбленный погиб при попытке бежать морем из Одессы. Стихи, любовь, красота. Или о Шарлотте Саломон, там все готово. Она все написала и нарисовала. К тому же ее возлюбленный жив, дает уроки по постановке голоса. Фридл не возьмут. У нее в Терезине не было любовных историй.
Шарлотта — это Голливуд. Цепь семейных самоубийств, вылеты из окна (мама, бабушка), когда никто не в силах удержать — ни няньки, ни сторожа.
Образ ее возлюбленного Даберлорна, пережившего Первую мировую, вылезшего из-под трупов. Сам полутруп, он снимает с себя «посмертную» маску: вот так бы он выглядел, если бы его убили. Он обожает мачеху Шарлотты, знаменитую оперную певицу, называет ее Мадонной. Даберлорн — ницшеанский человек с выпестованной им самим свободой воли. Декадентская Европа. Лиловые сумерки. Эстетика,