слякотно, дымно…
…Помню, как гости собирались в нашу тесную квартиру под вечер. Позднее у Конкордии появились свои, новые друзья, всякий раз еще новей. Красивый музыкант Сеня, два художника-авангардиста, какие-то новые женщины, с которыми она дружила горячо и недолго. Из числа новых ее гениев, как я теперь понимаю, и были ее любовники. Странно, что только сейчас я начал понимать, что они давно обживали наше скучное брачное ложе, все эти музыканты и художники. Боже, как не любопытны, самоуверенны и слепы бывают мужья! Если ноги женщины до самого лобка покрыты синяками непонятного происхождения, кто, кроме дурака-мужа, поверит, что это следы неловкого хождения между письменными столами «в присутствии»? Особенно коварны эти столы «в присутствии» в недели твоего отсутствия. А позвонив из командировки среди ночи и не застав жену дома, только муж может «ничего не понимать». Значит, ему так удобнее, так спокойнее. Его спокойствие требует веры в непорочность «жены Цезаря». Эта вера делает его надменным. Все такие, а моя не такая. Она не от мира сего, бескорыстная читательница книг, искательница истин — где-то между Тартусской школой, Первой парикмахерской и придворным абортарием имени Клары Цеткин… Но может, так всем было удобно?
Письмо одиннадцатое
Дорогой Владимир!
Вчера весь день хотел написать тебе наконец веселое, даже ликующее письмо: весна, весна… О, конечно, она и сама по себе чудо, весна, но не в этом дело, а в том, что я был вчера в состоянии разглядеть весну. Она была чудесна, как бывала когда-то на нашей милой родине — в России, на Кавказе, в Таджикистане или в Хиве. И вот пришла сюда… Чтобы ее увидеть, нужно было сдвинуться с места, преодолеть оцепенение, неподвижность.
Толкуя о чем-то с редактором в театральном бюро, я рассказал ему, что на родине мне хорошо работалось только за городом. Он сказал, что у него есть маленьких коттедж, ну нет, не какая-то там вилла, а так, пустячок, домик с садиком, но он очень-очень редко туда выбирается, так что, если меня ничто не держит в городе, то он даст мне ключ от хибарки, и ему даже приятно будет знать, что там кто-то живет. Тысячу раз приходилось мне слышать в России о том, что немцы прижимисты, и вот, сколько здесь живу, замечаю обратное. Ну да, другие традиции, меньше мотовства, но и жадности не замечал…
Короче, я оказался, друг, среди садов, огородов, на склоне горы, среди ручьев, по весеннему набухающей земли, едва зазеленевших деревьев. Я был в упоении от этого нового одиночества, впрочем, какого там одиночества, напротив, заполненности. Одиночество было там, в каменной пустыне города, в неутешительном многолюдье пивной, а здесь ты не один живой — птицы, деревья, какие-то букашки. Неудержимо тянуло вверх по холму, выше, еще выше, и в кои то веки потянуло к пишущей машинке. Вот уже несколько дней я живу так и почти не думаю обо всем, что случилось со мной за последнее время.
Обедаю в придорожных харчевнях, ужинаю в домике, у печурки, просыпаюсь от того, что солнце добирается ко мне в лачугу. О, летом она, наверное, выглядит почти шикарно, но сейчас везде зимний хлам, лишние вещи, стекла в домике немытые, шторы пыльные. И холодновато еще, конечно. Вообще, удобства спартанские. Зато, когда приласкает мое крылечко весеннее солнце, все забывается, ловлю кайф на своей уединенной «вилле» у горного склона, грызу сухари, пишу. С благодарностью вспоминаю благодетеля-редактора и всех, кто томится ныне в прокуренных своих конторах и провонявших своих студиях. Смотрю на дерево: вот она жизнь, вот он Божий мир! Таким сотворил его Господь, недаром Он и сам умилился его красоте.
Вспомнился Карамзин, который удрал в подмосковное Кунцево, где были (и еще уцелели отчасти) огромный парк, река, где были нарышкинские деревни и роскошные церкви (в стиле «нарышкинского барокко»), были цветы, луга, коровы, поселянки. Он поселился тогда в пустующем барском доме, бродил, слушал пение крестьянок, пил молоко, собирал цветы и с удивлением вспоминал о хозяине этого дома, который толчется зачем-то в провонявшей бальной зале в каменном Петербурге. И, вспомнив, писал снисходительно: «Мир принадлежит тем, кто им пользуется, и это может примирить нас с бессовестными богачами». Писал в самом начале позапрошлого века, да и мой случайный визит в любимое Кунцево был не вчера.
Вечерами я иногда выбирался до ближайшей улицы окраины, где заприметил телефон-автомат, — чтоб позвонить редактору, сообщить, что у него на «вилле» все в порядке. Больше звонить было некому. Это было странно и горестно — видеть телефон и понимать, что звонить больше некому и незачем. Помнишь, милый Володя, телефон, звонивший без умолку и отрывавший от работы. Часто мы нарочно удирали куда-нибудь за город, где не было телефона… И вот стало некуда звонить, некому звонить. Пораженный этим, я стоя возле телефона-автомата, утешал себя тем, что вот теперь, когда незачем звонить, я сяду и допишу, что хотел… Загорится одинокий огонек среди садов и поля, на склоне горы — и буду писать. Я думал так, но отчего-то не спешил на свой автобус, вспоминал, что от конечной остановки автобуса надо шагать еще с километр по дороге. Солнце зашло, стало свежо. Карамзин, одиночество, молодая зелень деревьев, шорох какой-то живности в траве, зовы набухшей земли — утешали меня все слабее…
Две молоденькие немки подошли к автомату, набрали чей-то номер, заметив меня, пошептались: может, обсуждали — стоит ли звонить кому ни то наобум, когда вон стоит одинокий кадр, стоит скучает…
Я заговорил с ними, они отозвались охотно, и мы вместе пошли прочь от автомата по окраинному району новостроек — здешние Черемушки, здешние Кузьминки, ашхабадский Четвертый, душанбинский Жиркомбинат — целый мир постылых «микромиров».
Немки были совсем молоденькие, лет девятнадцати. Одна высокая, с белыми распущенными волосами до попы, вторая приземистая, грудастая, простенькая, впрочем, вполне аппетитная. Мы погуляли с полчаса, и длинноволосая сказала, что пора расходиться. Я предложил проводить их, но длинноволосая резко повернулась и ушла. Ее подруга взяла меня под руку, мы пошли вдоль шоссе, поймали такси и доехали до моей холодной лачуги, где пили дрянной шнапс и пытались согреться. Потом мы забрались в постель, и она почувствовала необходимость все же оговорить какие-то условия. Я был согласен и знал, что условия бывают самые торжественные. Например, пообещай мне, что мы встречаемся в последний раз. На сей раз все было так же серьезно:
— Только обещай мне, что я сперва докурю сигарету…
Я дал этот зарок тем более обреченно, что давно уже не встречал молоденькой девочки, которая больше любила бы целоваться, чем курить. Как человек некурящий и вдобавок немолодой я терпеливо ждал исполнения ритуала и даже гасил пламя на редакторском одеяле, немало уже настрадавшемся от окурков. Потом я долго разогревал жертву своих желаний, доводил ее до кондиции, пока, наконец, оседлав меня, она не въехала в простенький рай оргазма, да и я тоже получил свой минимум, он же максимум, а потом долго глядел на ее крепенькое тело, на очумелые глаза и разметавшиеся волосы. Она уснула на моем плече, даря ощущение близости.
Обнимаю.
Письмо двенадцатое