Он понял, что утратил уже остроту этого переживания, и позавидовал английской школьнице, которой канадский интерпретатор Вознесенского демонстрировал в тот вечер «гнездо разврата». Потом он стал наблюдать за Олегом. Олег был «человек оттуда» и сейчас намекал собеседнице на какие-то трудности, на скитания и борьбу…

Желая быть справедливым, Русинов отметил, что, в сущности, Олег живет, как настоящий Хемингуэй — так, как положено жить в Париже. Олег живет, как Хемингуэй, а Хемингуэй жил, как Олег. Правда, Хемингуэй еще и писал. «Дэт мейкс ол диференс»[8], — буркнул Русинов, и художник-канадец резво обернулся.

— Дэт мейкс э лот эв диференс![9] — сказал он и многозначительно подмигнул английской школьнице: все шло как надо.

Дороговизна выпивки тоже наводила Русинова на грустные размышления. Газированная вода, которую он пил, стоила почти столько же, сколько вино и пиво — чтоб неповадно было, — так что Русинову совестно было хлебать эту воду, чаще всего за Олегов счет. Олег же пил сам и угощал большую компанию прихлебателей, в том числе одну очень страшную безработную актрису, и это, на взгляд Русинова, свидетельствовало одновременно о доброте Олега, его благородстве и чисто русском его размахе, с одной стороны, а также о весьма нещепетильном расходование жениных денег, которые доставались Шанталь все же трудом… Самому Олегу добывание денег во Франции пока еще не удавалось, отчасти по причине необязательности этого занятия, отчасти вследствие еженощной его нетрезвости, требовавшей дневного перерыва и опохмелки.

Поскольку Русинов не научился быть терпеливым и достойным собутыльником (слово, явно не подходящее к парижским условиям, потому что пили здесь отнюдь не бутылками и даже не стаканами, а мелкими стопками), Олег перестал брать его с собой в кафе. Однако Русинов жил по-прежнему в мансарде, и Олег при встрече всегда напоминал ему, что он здесь — желанный гость.

В последнее время Русинов все больше времени проводил в мансарде на Монпарнасе, и это даже несколько его тревожило: не странно ли, что он не гуляет по городу Парижу, не вступает в приятные, а может, даже и полезные контакты, не волочится за женщинами, не посещает музеи, а вместо всего этого он, который добрался до самого Парижа (не о нем ли от молодых ногтей мечтает всякий русский), валяется в крошечной «студио» на шестом (русском седьмом) этаже, читает, изредка карябает что-то в блокноте и предается пустым мечтам и воспоминаниям. В эти часы оцепенения перед ним проходили, возникшие по какой-нибудь случайной и пустячной ассоциации, воспоминания прежней, еще московской, еще советской жизни, иногда видимые им с большою остротой и отчетливостью, а иногда как-то издали, отстраненно, словно это все не только прошло, но и умерло, не существует больше на белом свете и имеет только одну цель — заполнять его воспоминания, радовать или слегка огорчать его, давать ему пищу для размышлений.

На полках Олеговой мансарды были собраны эмигрантские издания и среди них — журналы новой эмиграции, в которых было много интересных и по временам вполне квалифицированных наблюдений над современною русскою жизнью и немало рассуждений, под которыми Русинов был готов расписаться двумя руками, хотя по временам все это казалось ему запоздавшим и написанным неизвестно для кого. Здесь и теперь все эти верные наблюдения над русской жизнью уже не имели никакого значения. Да, да, правда, все так, но для кого это теперь, кто будет читать. И еще во всех этих писаниях были неизбежные издержки узкого кружка, пусть даже круга: эти люди писали друг о друге, их было немного, они были просто люди, и внимательный читатель очень скоро замечал, что они платят лестью за лесть, похвалою за похвалу, раздувают и преувеличивают значение собственного кружка. Наверное, в этом не было ничего дурного, наверно, некрасовский «Современник» или твардовский «Новый мир» были в свое время такими же вот групповыми, вполне келейными органами, но для тех, кто не знал этих десяти-пятнадцати-двадцати имен, не знал всей механики кружка, это не было заметно, здесь же… А может, и все «общественные движения», которые так усердно изучают в школе, — это всегда дело вот такого же узкого круга, который потом, через годы, вследствие благоприятного развития событий или просто хорошей сохранности изданий, пробивался в люди, в этапы, в события, на страницы школьных учебников. Да, может быть, так было всегда, но Русинов был современником нынешнего кружка пишущих людей, уже определивших свое место в будущих учебниках, и как современник, к тому же соотечественник, еще не мог признать их пророками своего отечества. Он отметил, что, когда они писали мемуары, в которых осмеивали все, что вполне достойно было осмеяния, они почему-то вдруг начинали уважительно пришепетывать, вспоминая о прежнем своем престиже и прежних привилегиях, точно желая сказать: вот кем мы были там, теперь мы здесь, так цените же, что мы тут и беседуем с вами запросто. Он заметил, например, что, высмеивая тогдашнюю литературу и тогдашние конъюнктурные премии, эти люди не забывали упомянуть, что они были удостоены этой самой недостойной премии, и от этого упоминания начинало казаться, что, получи эти люди разрешение оставить книжечку Союза писателей, они носили бы ее в кармане и предъявляли при случае, скажем, в парижском метро, в кинотеатрах и музеях, потому что сердце этих стареющих людей жаждало новых почестей, но не желало расставаться со старыми (это было похоже на по ведение первой жены Русинова, которая после их развода огорчалась, что, получив с новым мужем доступ в Дом ученых, она все же лишилась пропуска в Дом литераторов)…

Чтение эмигрантских журналов имело для Русинова и еще одну развлекательную сторону: он знал еще по прежним, московским временам почти всех авторов, так что публикации давали ему сведения об их перемещении в пространстве, об их настроениях, их душевном и материальном состоянии. Чаще всего это были сведения неутешительные, так что, перелистав современную мелочь, Русинов углублялся в материалы о лагерях и эпохе больших репрессий — это были свидетельства истинной трагедии. Сказать, что подобное чтение могло его сильно развеселить, было бы, конечно, преувеличением, и потому он рад бывал, когда телефонный звонок вдруг вырывал его из запойного чтения.

Это было очень мило и весьма трогательно со стороны Олега и его жены, что они не оставили Русинова в его нынешнем состоянии духа и тела, потому что не только беспросветная грусть, но и голод уже давал знать о себе, а в эту позднюю пору поесть можно было, пожалуй, только в кафе, чего Русинов уже давно не делал по причине предстоящей скудости средств. Вообще, звонок Олега и Шанталь пришелся под настроение, и Русинов охотно принял их предложение пойти с ними в гости. Русинов понял, что где-то собираются какие-то интеллигентные люди, то ли хозяйка — чилийская еврейка — работает с Шанталь, то ли это Олег сам отыскал какую-то чилийскою еврейку, так или иначе, их пригласи ли в гости, а они взяли с собой русского друга, все будут очень рады, потому что у них там все или почти все — эмигранты со всего света, а больше всего чилийцев, которые, сам понимаешь… им все сочувствуют, но будут еще, кажется, боливийцы, несколько итальянцев и алжирцев… И правда, все были, но главное — была еда, еда была отличная, разнообразная и главное — обильная: шоколадный мусс, а до того еще что-то мясное и салат. Говорили, что субсидировал это обжорство вон тот высокий, красивый американец, который гостит здесь с женой у своих друзей. Разномастные люди заполняли огромную квартиру, гости уже начали пьянеть, говорили все по-английски, и уровень общения был точь-в-точь как в «Селекте»: «Это месье Семен, он только что из России… — О, Гулаг! — А это художник из Боливии, шарман! — Это чилиец, он бежал…»

Все поддавали весьма упорно, и Русинов, подчиняясь общему настроению, пришел в возбужденное состояние, весьма похожее на опьяненье. Он стал походя касаться женщин, которых было много, и они касались его тоже — так что Русинов уже стал серьезно задумываться над тем, кого же он потащит сегодня в мансарду, когда вдруг его внимание привлекли очень ровные и крепкие ноги под белым платьем- балахоном, какие было принято носить в это лето — и ноги, и балахон… У Русинова появилось праздное подозрение, что под балахоном ничего нет, совсем ничего, кроме ног, конечно, и он уже собрался проверить это подозрение, когда к нему подошла итальянка (может, она и была хозяйка), которая сказала, что один талантливый боливиец (да, хрен с ним, с боливийцем, в конце-то концов) очень хочет познакомиться, потому что его, собственно, интересует положение в Чили (ну а я причем?), а главное — его интересует деятельность Нестора Махно, вот уж об этом вы, наверное (раза два видел я этого отрицательного персонажа — а у вас он что, положительный? — в детстве, в кино, называлось кино «Котовский», нет, «Александр Пархоменко»)… Русинов решился.

— Да, — сказал он, поднимаясь и с сожалением глядя на недоеденный мусс, — да. Все это очень интересно, крайне интересно и поучительно, но интересы левого движения…

Он взял за руку крепконогую американку в белоснежном бала хоне (дорогой она зачем-то сообщила

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату