— Сидр, — сказал фермер, — выпьем сидру.
— Спасибо, я не пью! — сказал Русинов. Фермер даже не притворялся, что он обижен. Если бы Русинов стал сейчас вдаваться в подробности, то мог бы рассказать, что не пьет с того самого первомайского праздника, когда они, еще десятиклассниками, до блевоты напились после демонстрации дешевого сидра (кто б мог предвидеть — именно сидра), изготовленного Останкинским заводом безалкогольных напитков.
— Большой дом, — сказал Русинов. — Хозяйство большое.
— Работать некому, — сказал фермер. — Сын уходит в армию.
— Я мог бы к вам наняться… На весь год. Но на полдня работы.
— А где будешь жить? — спросил фермер.
— Я мог бы приезжать… А мог бы и у вас поселиться…
— Живи тут, места много, — сказал хитрый фермер.
— Можно и тут, — сказал хитрый Русинов.
— Много я тебе платить не могу, — сказал фермер.
— Триста пятьдесят в месяц и питание, — сказал Русинов (это была нищенская оплата). — Жить буду во втором доме.
— Триста и питание.
— Пожалуй, — сказал Русинов.
— Выпей сидра, — предложил фермер.
Русинов понял, что он доволен сделкой, и еще раз отказался от сидра. Русинов был представлен кудрявому сыну фермера и сделал безуспешную попытку познакомиться с его девятнадцатилетней дочерью, грубой и некрасивой девицей. Она мялась при этом и пятилась, как девушка из урметанского кишлака.
Когда Русинов вернулся в хижину Рикардо, яичница по-галисийски уже дымилась на столе.
— Где ты был? — крикнул Олег.
— Я был у фермера… — сказал Русинов.
— О, это крепкий орешек! — сказал Джонни. — Они не будут с тобой разговаривать.
— Я еще никогда у него не был, — сказал Рикардо. — Но мы уже здороваемся.
После завтрака гости в срочном порядке были погружены в машины, и Рикардо с женой отвезли их на океанский берег, где они собирали улиток, морских ежей и еще какую-то шевелящуюся живность, чтобы сожрать ее живой в соответствии с традициями изысканной французской кухни.
После трапезы начались беседы о политике, а непьющий Русинов ушел гулять в поле. Поле было окружено бордюром из маков, роз и маргариток. Откуда-то из дальнего городка доносился звон колоколов. Жужжала тоненькая проволочная изгородь, подключенная к электроустройству «горизонт», и наученные опытом коровы послушно паслись в отведенном для них квадрате, опасаясь жужжащей проволоки (впоследствии Русинов, поднося к губам стакан с молоком, ожидал, что его дернет током).
После обильного обеда-ужина разговор за столом вернулся на круги своя. Говорили о необходимости порядка (Рикардо уповал на анархию) и неизбежности беспорядка (Олег, как все русские, был пессимист), о нечистоплотности капиталистов («саль капиталист», «грязный капиталист»), о том, кто больше не прав и какой народ лучше. Русинов пытался уснуть, в полудреме разыгрывая в деталях свою жизнь на ферме. Так как его естество, угревшись в послеобеденном тепле, наконец воспряло, то и проблема пола, естественно, занимала в его виденьях приличествующее (хотя и неприличное) место. С сельским хозяйством он мысленно справлялся без труда, с бретонским фермером у него установились вполне пристойные отношения, но корова-дочка неизменно его искушала. Однако он понимал, что если жениться на дочке, то придется вкалывать полный день. Да он и не хотел жениться, даже мысленно. Прогулки со скучающей вдовой по окрестностям отчасти разрешили сексуальную проблему (вдова была в его видениях интеллигентна и не лишена прелести). Однако общественное мнение (в лице того же фермера) немедленно предъявило моральный счет ленивому эмигранту. К тому же вдова, лишенная других развлечений, стала чересчур навязчива… В общем, так или иначе, ему приходилось бежать. Бежать? Куда бежать?
Потеряв всякую надежду уснуть, Русинов пошарил вокруг своего спартанского ложа и нашел газету. Конечно, чтение газет не было тем адекватным общением, какого жаждала (и так давно уже не получала) его душа. Но все же оно могло оказаться содержательней, чем пьяная беседа, которая доносилась снизу и которая утратила уже всякий намек на содержательность и связность, вылившись в блаженный поток самовыражения.
— В «Селекте», — говорил Джонни, — совсем не с кем стало поговорить. Там не осталось людей. У рыбака Роже была дочка…
— Да. Вуаля, — крякал Олег. — Никого. Ни души. Когда бывал Питер…
— Я помню, как правительство предложило нам сдать оружие… — говорил Рикардо (по наблюдениям Русинова, он был не рожден для войн и оружия). — И тогда что сделали галисийцы… Нет, не каталонцы, не баски, а галисийцы…
Русинов уже в третий раз перечитывал какую-то заметку, когда блаженная дрема стала наконец к нему подкрадываться. В ней утвердились азиатская истома, протяжная музыка, чайхана, какие-то полузабытые слова — муаллим, рахмат, мдина, акбар, рабат, рабби… Русинов открыл глаза. Что-то вторглось в его сон, грубо толкнув его. Он прислушался. Внизу по-прежнему талдычили все то же, впрочем, еще менее связно. Рука нашарила газету, и теперь смутный смысл французских слов вдруг прояснился видением подвала в клубе, болезненным ощущением от ствола парабеллума, упертого в живот… Он перечитал заметку. В ней говорилось, что группа террористов (кто-то заметил двух темнолицых арабов и бородатого кудрявого европейца, полиция занимается розыском — где ей, сердечной?) убила в Голландии миллионера Рабба и перебросила через границу во Францию… Старичок Рабб нажил свои деньги («награбил свои грязные миллионы») на послевоенной торговле и мирно играл в картишки, в свободное время занимаясь к тому же благотворительностью. Его труп был изрешечен пулями и запихнут в багажник бээмвэшки… Русинов сразу взмок на своих палатях. Он услышал пьяный голос Рикардо. Левый должен быть левым. Он должен быть настоящим галисийцем… Шоколадный мусс. Папа Мао. Интересы Дриспуччии. А партизаны, а белла чао… Его стало мутить, точно он снова, как в детстве, перепил сидру. Потом он явственно ощутил вкус шоколадного мусса и позывы к рвоте.
Нет, дело не в муссе. Не в сидре. Тошнота тайного. Как будто прикоснулся к дьяволу. Как будто толковал с русским кадровиком в его святая святых, придавленной железным шкафом, где хранятся прозрачные драмы человеческой жизни, возведенные в ранг постыдной тайны. Мир тайного. Мир тошного. Мир тошной силы…
Русинов осторожно спустился с палатей, бросился вон из хижины. Олег мочился в котлован новой постройки, затеянной Рикардо. Русинов встал рядом и поблевал.
— А я ничего, держусь, старик, — сказал Олег, икнув. Он, вероятно, забыл, что Русинов не пил с ними.
Русинов бросился к колонке, чтобы прополоскать рот.
— Куда ты бежишь? — медленно спросил Олег.
— Куда я бегу? — Русинов остановился. Его снова стало мутить.
Всю ночь его мучили кошмары. Он ехал в метро. Кто-то трогал его за плечо, и, обернувшись, он упирался лбом в Жан-Пьера.
— Ну как, старик, неплохо? — улыбался ему Жан-Пьер, и Русинов кричал в страхе от того, что не успеет все высказать и что кричит недостаточно громко:
— Нет! Плохо! Все у вас плохо! И я никакой тебе не старик, сволота. Вы еще пожалеете, недотыкомки! Вы еще кровью умоетесь, когда это вам все удастся… — Ствол парабеллума упирался ему в живот, но он не боялся выстрела. Страх его происходил от того, что никто не слышал его голоса. И он кричал все громче, все отчаянней: — Стреляй, сволочь! Стреляй! Сколько вас там было против старика мироеда? Ну, что же ты — ага, струсил, сволота, струсил…
Потом было какое-то застолье, и все сидели, повернувшись к нему спиной, и лиц не было видно, но он знал, что здесь где-то Жан-Пьер и те смуглолицые тоже. И Русинов снова кричал им что-то, плакал, умолял их одуматься.
— Идиоты! — кричал он. — Вы же кровью будете харкать! Вы же все нары займете по тюрьмам и