Гоч не объявился в Москве ни на четвертый, ни на шестой день, и беспокойство Невпруса (а с ним и угрызения его вечно нечистой совести) достигло предела…
По всем расчетам поезд должен был прибыть в Москву уже на четвертые сутки, а Гоч все не появлялся. «Даже если с ним ничего плохого не случилось в дороге, он может и не подумать о том, что друг его беспокоится, — утешал себя Невпрус. — Все эти беспокойства, волнения, все эти условности, знаки вежливости и чувства благодарности ему чужды».
Однако утешение это не возымело действия. С Гочем могло случиться что угодно: у него не было документов, он был человек непривычный и нездешний, вид у него был до крайности подозрительный, речь его казалась странной. Невпрус съездил раз или два на Казанский вокзал, однако ничего не смог там узнать о странном человеке по имени Гоч. Напрасно Невпрус говорил себе, что, в конце концов, он Гочу не отец и не прислуга, что юноше надо как-то начинать самостоятельную жизнь в этом мире: ни один из этих аргументов не смог окончательно усмирить терзания его щепетильной совести.
Гоч объявился ранним утром, дней через десять. Голова у него была горделиво украшена железнодорожной фуражкой, а в манерах его появилось что-то простонародное. На возбужденные расспросы Невпруса он отвечал одной фразой, произносимой нараспев:
— Чайку б теперь испить, самое время, охота, страсть…
За чаем он вернулся мало-помалу к обычной своей речевой манере и поведал следующее.
В поезде ехать Гочу определенно нравилось. Во-первых, за окном пробегали непривычные пейзажи: Гоч даже не подозревал, что на свете может быть так много плоской, равнинной земли. Он был поражен этим открытием и почти все время проводил у окна. Во-вторых, ему понравились попутчики (Гоч почему-то упорно называл их «простые советские люди»). Когда у Гоча кончились припасы и деньги, выданные ему Невпрусом, простые советские люди давали ему то сушку, то соленый огурец, а то и просто ломоть хлеба. Это было с их стороны очень благородно и приходилось всегда кстати, так как аппетит у него в дороге был отличный. Скорое обнищание Гоча объяснялось тем, что два его соседа постоянно приглашали его выпить спиртного и Гоч должен был «скидываться с ними на троих». Подобных дорожных расходов Гоча Невпрус, конечно, предусмотреть не мог.
— Не люблю, когда пьют на чужие! — вдруг с пафосом заявил Гоч за чаем.
— А вообще ты разве любишь, когда пьют? — удивился Невпрус.
Оказалось, что Гоч и вообще не любит, когда пьют, но еще больше он не любит, когда пьют на чужие.
— Пить на свои, — заявил он серьезно. — Это главный этический принцип русского человека.
Дорогой Гоч ознакомился также с главным этическим принципом мусульманского человека: хороший человек — это тот, который уважает старших и хорошо относится к родственникам и к односельчанам. У интеллигентных людей, как выяснил Гоч в вагоне, этические принципы были еще проще.
— Там был один профессор, — вспоминал Гоч. — Он говорил так: «Хороший человек — это тот, кто ко мне хорошо относится. Очень хороший человек — тот, кто ко мне очень хорошо относится. А плохой, соответственно, тот, кто относится ко мне плохо». Однако здесь речь шла о нравственных людях, — продолжал Гоч. — О людях, которые руководствуются теми или иными этическими принципами, а между тем встречаются даже у нас простые советские люди, которые не имеют никаких нравственных принципов. Они пьют на чужие, они не помогают престарелым родителям, они не делают разницы между своим и чужим родственником, они обижают земляков…
Собутыльником Гоча, кроме диспетчера чего-то и руководителя где-то, был однажды проводник их вагона Василий, который как раз и оказался человеком неэтическим. Во-первых, он пил не на свои и при этом был пьян постоянно. Во-вторых, он облевал купе и убирать за ним пришлось его жене и напарнице Шуре. В-третьих, он не заботился о своих родителях и даже о своих детях. Кончилось тем, что Василий, проспав двое суток, потерялся на какой-то станции и вагон остался без второго проводника. Руководитель чего-то и диспетчер где-то осуждали блюющего проводника Василия и высказывали подозрение, что с таким, как он, коммунизма, скорей всего, не построишь. И напротив, они очень рассчитывали в этом смысле на Гоча, который, по их мнению, был в доску наш человек и притом еще настоящий человек, хотя и чечмек.
— Вот Маресьев, — говорил о Гоче подкованный диспетчер чего-то. — Он тоже ведь был какой-то там не наш. А я вот всегда говорил, что среди чечмеков попадаются настоящие люди, как наш брат русский.
Похвала эта относилась в первую очередь к тому, что Гоч все свои скромные средства, до последнего рубля, честно внес в алкогольную складчину и при этом не старался выжрать больше других. Кроме того, он охотно и бескорыстно помогал проводнице Шуре, которая, несмотря на свое руководящее положение в вагоне, при ближайшем рассмотрении тоже была простой советский человек. Когда последний рубль Гоча был унесен порочной страстью его попутчиков, Шура начала помаленьку подкармливать Гоча в своем проводницком купе, где у нее были обширные запасы провизии, приготовленной для съедения и для продажи на станциях. Ласково глядя на Гоча, поедающего жареную картошку прямо со сковороды, Шура делилась с ним разнообразными полезными сведениями, приобретенными ею в труде. Она очень точно знала, на какой станции что нужно купить и где потом это же самое продать, чтобы способствовать бесперебойному снабжению нашего народа, а также повышению ее собственного несправедливо заниженного проводницкого оклада жалованья.
«Ну какой же человек хороший!» — невольно восклицала Шура, глядя, как внимательно слушает Гоч и как быстро он ест.
«Какая умная, какая замечательная женщина! — говорил о ней Гоч. — Она могла бы стать министром торговли, если бы только женщине было прилично заниматься политикой. Но ей и не нужно этого. Она и так совершает большую и нужную для страны работу, не оставляя при этом приготовления пищи и не теряя своего женского обаяния».
Сидя в купе у Шуры, Гоч не раз чувствовал, что от нее исходит очень явственное человеческое тепло, и вот однажды, после того как он отдежурил за нее полночи и пришел к ней в купе, чтоб ее разбудить, ему представился случай убедиться, что ответственная железнодорожная работа не лишила Шуру интимной прелести и того избытка женского тепла, который Гоч искал в городе, но которым, на его несчастье, оказалась обделена активистка Фая. Поскольку проводник Василий до самой Москвы так и не объявился, то в следующий рейс Гоч отправился вместе с Шурой (она посоветовала ему не оформляться и вообще пренебречь мелочью зарплаты, потому что не из этого складывается доход профессионально опытного человека). Для Гоча и Шуры это было воистину свадебное путешествие, и долгими бессонными ночами они беседовали о будущем, а также делились друг с другом своими жизненными мечтами. Мечтой Шуры была проводницкая работа в поезде Москва — Париж. Она не только заранее досконально изучила все станции этого рейса, но даже (несмотря на полное незнание французского языка) довольно неплохо освоила по карте город Париж, знала окрестности его Северного вокзала, все его дешевые магазины и его «вшивые» (по-французски будет «блошиные») рынки. Все это она умела показывать на карте, и Гоч сказал ей восторженно, что она могла бы работать не просто торговым министром, но даже министром внешней торговли.
— Смогла-то я бы смогла, — кротко согласилась Шура. — Ленин вон писал, что и кухарка смогла бы, не только что проводница дальнего следования. А только некому меня на это место двинуть, своего человека нет. А там везде нужен блат для хороших-то мест…
Мирные беседы их иногда прерывались приходом старшей проводницы или начальника поезда, которым Шура безропотно и даже охотно вручала часть своего постороннего заработка.
— Что ж, — говорила она, — это по совести. Раз они другим людям не мешают заработать, им тоже дать нужно, а они выше дадут, и так выше, выше, до самого что ни на есть верху. А которые для контроля приставлены специального над злоупотреблением, тем и вдвое перепадет.
Мир, по Шуриному мнению, был устроен разумно и справедливо, только она не могла точно сказать, сколько же, к примеру, доходит приварку до самого государственного верху, более или менее, чем, скажем, начальнику поезда. С одной стороны, там и дела как будто должны были бы обделываться покрупнее, а с другой, подумаешь, сколько же по дороге осядет (к рукам прилипнет) у всяких бригадиров и диспетчеров,