— Правда?
— Я вам обещаю! — твердо ответил игровод, бросив в сторону писодея упрекающий взгляд.
Болтянский радовался их появлению как ребенок. Судя по безмятежной пластмассовой улыбке, он тоже ничего не знал о внезапном недуге автора «Знойного прощания». Злая весть еще не досочилась до большинства насельников. Столько событий сразу! Великий фельетонист был захвачен иными страстями.
— Видали? — кивнул он на Агдамыча, ползавшего с рулеткой.
— Безобразие! — лицемерно возмутился Кокотов.
— Совершенно с вами согласен, Андрей Львович! Жуткое безобразие, и хорошо, отлично, что его увозят! Знаете, после выставки в Манеже, когда Никита Сергеевич накричал на формалистов, я написал в «Правду» фельетон «Треугольная колхозница». Ох, и пошерстили тогда Академию художеств! Нет, вы только посмотрите! — Ян Казимирович подскочил на стуле. — Как с гуся вода! — Он показал на Проценко, собиравшего с тарелок остатки подливы. — Вы поняли?
— Что? — в один голос спросили соавторы.
— О-о-о!
И Болтянский рассказал, что старческая общественность, еще вчера сойдясь на совет, рядила, как покарать едокрада и обжору, погубившего Ласунскую. Принятое ранее решение заморить его голодом оказалось невыполнимым: хитрый старик, предвидя такой оборот, перетащил лучшие продукты из холодильников к себе в комнату. Тогда постановили снять блокаду и вызвать негодяя на товарищеский трибунал по поводу сожранной марципановой Стеши. К всеобщему изумлению, он явился, снисходительно выслушал, вращая большими пальцами, обвинительные речи Ящика, Бездынько, актрисы Саблезубовой и Чернова-Квадратова. Когда ему предложили сказать что-нибудь в свое оправдание, Проценко заверил, что любая еда, оставленная без присмотра, будет им и впредь уничтожаться. Потом он выложил на стол кондиции — заверенный нотариусом договор о свободном посещении холодильников, ресторанном питании и автомобильных прогулках. Все ахнули, а наглец покинул судилище в точности так же, как в нашумевшей постановке «Трех сестер» 1955 года. Он играл Соленого, который, объявив, что похож на Лермонтова, уходил за кулисы под шквал аплодисментов, мурлыча куплеты Мефистофеля. Поначалу общественность сидела как оплеванная, потом возмутилась: на каком основании с ненасытным агрессором был заключен позорный пакт. Спросили Ящика. Однако бывалый чекист, просидевший в одиночке восемь лет, но так и не признавшийся, зачем ездил в Мексику в сороковом году, только пожал плечами: мол, ничего не ведаю. Призвали Огуревича. Тот разъяснил, что был категорически против, но уступил напору Жарынина.
— Это правда, Дмитрий Антонович? — спросил Болтянский.
— Да. Нам важно было нейтрализовать Проценко перед судом.
— Но суд-то мы проиграли?
— Проиграли.
— Значит, кондиции можно считать утратившими силу, как пакт Молотова — Риббентропа!
— Совершенно верно.
— Мы так и подумали!
…Возмущенные наглостью Проценко, ветераны стали изобретать ему новое наказание. Злата предложила бойкот. Внебрачная сноха Блока — бойкот с целенаправленным плеванием в лицо. Композитор Глухонян призвал коллективно покидать столовую, едва обжора явится. Но против категорически высказался Огуревич, ведь тогда придется снова разогревать еду, а это лишний расход электричества. Новому хозяину «Ипокренина» может не понравиться…
— Не будет никакого нового хозяина! — набычась, буркнул игровод.
— Да, Кеша тоже надеется на Верховный суд, — кивнул старый фельетонист.
— На Верховный суд надеются только идиоты и бандиты, — заметил Жарынин. — Как же ваш Кеша умудрился наши акции профукать?
— Это ужасно! Бедный мальчик не находит себе места, — запричитал Болтянский. — Но ведь Кеша не директор банка, он всего лишь юрист. Кто мог знать? Он думал, он рассчитывал…
— Все равно как-то странно…
— Неужели вы в чем-то подозреваете Кешу?! — вскричал несчастный старик.
— Вы тоже рассчитывали на античный хор! И что же? — упрекнул Андрей Львович и деликатно сменил тему: — Ян Казимирович, как вы все-таки решили наказать Проценко?
— Бренчу пришла в голову гениальная идея! — фельетонист благодарно мигнул Кокотову.
…Когда играют «Прощальную симфонию» Гайдна, каждый музыкант, закончив свою партию, гасит свечу и покидает оркестр, и так до тех пор, пока на сцене не остаются одни пюпитры. Хитроумный виолончелист предложил, чтобы каждый ветеран, уходя из столовой, в знак презрения швырял грязную тарелку на стол обжоре, давно уже питавшемуся, как сыч, в одиночестве. Приняли единогласно, во время завтрака апробировали, а за обедом триумфально повторили… Кокотов глянул на Проценко: тот с весенней мечтательностью пил из стакана какао цвета бабушкиных чулок, не замечая даже высоченных ворохов посуды, грозно накренившихся, подобно пизанским башням.
— Конечно, этот троглодит делает вид, будто ничего не происходит, — объяснил Болтянский. — Бодрится. На самом деле он страшно задет и скоро умрет от позора!
— Что-то не похоже! — хмыкнул Жарынин.
— Нет-нет — обязательно умрет! Он растерян. Когда ему сегодня не привезли обед из ресторана, он обещал всех засудить. Евгения Ивановна испугалась и дала ему какао. Зря!
— Да ему все хреном по барабану! — добавила Татьяна, выставляя перед Жарыниным обед.
Наблюдательный, как все писатели, Кокотов сразу заметил: порции после проигрыша в суде снова уменьшились. Официантка выдала режиссеру на первое детскую тарелочку оранжевого борща с плевком сметаны, на второе — горстку гречневой каши и котлету размером с шоколадную конфету, а на третье — стакан мутного компота, содержащего вместо сухофруктов ошметки вроде ила.
— Что ж так? — горько спросил игровод, кивая на вопиющий пищевой минимализм.
— По зубам и кость! — загадочно ответила Татьяна.
Зато порции, возникшие перед Кокотовым, вызвали всеобщую зависть: борщ достигал краев большой взрослой тарелки, сметана в бордовом океане смахивала размером и очертаниями на полноценную Антарктиду, гречневая каша изобильно сыпалась на скатерть, а котлет было четыре. Компот состоял весь из сочных набухших сухофруктов, впрессованных в стакан: изюм, инжир, урюк и даже большая сморщенная груша.
— Не понял! — удивился Дмитрий Антонович.
— А что непонятного? — с кухонным вызовом ответила официантка. — Если мужик от баб запирается, ясное дело: болеет! Надо есть побольше! Кушай, Андрей Львович! Мой-то дурак только водкой лечится. И что? Хоть бы насморк подхватил, наглоед, — недельку бы побюллетенил, — проводку в доме поменял. Сгорим ведь…
Сказав это, она достала откуда-то еще одну порцию второго, без уважения бухнула перед режиссером и укатила. Жарынин опустил голову и несколько минут сидел в тяжелой, жуткой неподвижности. От унижения он вспотел, и мелкие капельки выступили на его сморщенной лысине.
— Капустки! Ламинария делает человека практически бессмертным! — весело, чтобы замять неловкость, предложил Болтянский.
— Спасибо, — вздрогнув, отказался Кокотов и уткнулся в тарелку.
— Нет, Ян Казимирович, — хрипло возразил игровод. — Бессмертным человека делает шедевр или подвиг!
— Сен-Жон Перс? — догадался старичок.
— Он самый!
Писодей еще ниже склонился над своим борщом, пустым, как предвыборная программа.
— Я, кажется, обещал рассказать про Бронислава? — Фельетонист явно старался развеять тоску соавторов. — Слушайте. Он поначалу служил в Львовском военном округе при генерале Сикорском. Потом его перевели в «двуйку» польского Генштаба…
— А правда, что Ласунская делала аборт от Номадова? — Дмитрий Антонович попытался перевести стрелку разговора, но опоздал…