разговоров вступили в нежнейшую связь.
Пер с годами стал не на шутку гордиться своей внешностью. У него было сильное, мускулистое тело, крутой лоб, тёмные вьющиеся волосы и большие синие глаза под сросшимися бровями. Над пухлыми губами пробивались усы. Благодаря материнским заботам мадам Олуфсен он сохранил прежнюю упитанность, да и щёки его не утратили густого деревенского румянца. В толпе он часто улыбался, сам того не сознавая, и эта вечная, чуть бессмысленная улыбка вводила в заблуждение тех, кто не знал его, заставляла думать, будто перед ними существо, не вышедшее из детского возраста и вполне довольное жизнью и собой. Совсем отделаться от провинциального налёта Пер никак не мог, но стоило ему принарядиться, как вид у него делался вполне импозантный; тогда он чувствовал себя легко и уверенно и держался с немалым достоинством. Невзирая на частые денежные затруднения, он не жалел средств на одежду. Во всяком случае, на улицу он выходил не иначе как в полном параде. Его небольшого жизненного опыта хватало, чтобы понять, что порой ослепительно белая сорочка и безукоризненно сидящий сюртук больше значат для судьбы молодого человека, чем годы беззаветного усердия, ибо, пока соблюден декорум, ещё ничего не потеряно. Зато дома он был воплощением небрежности, ему даже нравилось расхаживать в немыслимых обносках.
Кафе, где он сделался завсегдатаем и где тратил больше денег и времени, чем мог себе позволить, называлось «Котёл», и было прибежищем оппозиционно настроенной аристократической клики «независимых». Круг сей составляли молодые, — а порой и не первой молодости, — служители муз, люди несомненно одарённые, но все со странностями: одни так толком и не выросли, другие раньше времени состарились.
Сиживал там вечерами вызывавший нескончаемые споры маринист Фритьоф Йенсен — дюжий викинг в морской робе, с кудрявыми волосами и бородкой. Это был поистине гениальный художник с неудержимым полётом фантазии, обаятельнейший весельчак и приятный собутыльник, но вспыльчивый, как мальчишка в переходном возрасте. И каждое утро здесь сидел в мрачном одиночестве больной поэт Эневольдсен, то протирая монокль, то полируя ногти, то наслаждаясь отличной сигарой, — и так шло из года в год, и за этими ничтожными занятиями он создавал свои ярчайшие стихи — маленькие шедевры, которые внесли новую струю в датскую поэзию. И ещё бывал здесь молодой портретист, склонный к натурализму, некий Йорген Халлагер с бульдожьей челюстью — бунтарь, анархист, мечтавший перестроить общество, произвести переворот в искусстве, уничтожить все и всяческие академии и перевешать всех профессоров, но до поры до времени честно добывавший свой хлеб на скромном поприще ретушера. И хаживал сюда старый насмешник, журналист и комедиограф Реебаль, маленький, кривоногий карлик, у которого был большой парик, один блестящий глаз (другой вытек) и белая с желтизной козлиная бородка, спускавшаяся на несвежую манишку, — словом, постоянная мишень для городских карикатуристов во всех сатирических листках. С изжеванной сигарой в углу рта, заложив одну или обе руки за пояс, и чаще всего пьянёхонький, он расхаживал между столиков, подсаживался то к одной, то к другой компании, порой даже совсем ему незнакомой, вмешивался в беседу и начинал городить всякий вздор. Он тоже носился с идеей переустройства мира, но только в духе античности. Его идеалом был Сократ, его конечной целью — чистое, незамутнённое познание. Хватив лишнего, он обычно бил себя кулаком в грудь и именовал себя «последним эллином».
Хотя Пер был намного моложе их всех и не делал со своей стороны никаких попыток к сближению, он удостоился высшей чести — был принят в этот круг, отчасти благодаря своим «живописным румяным щекам», как однажды выразился Фритьоф Иенсен, но главным образом благодаря связи с Лизбет — общей любимицей, чьим роскошным шелковистым волосам и нежной коже многие из них были обязаны половиной своей славы, и в награду за это привечали каждого её очередного поклонника, пусть даже последний и не принадлежит к славному племени художников.
Но Пер по-прежнему чувствовал себя чужим среди этих людей и не только из одной застенчивости не вмешивался в их разговоры: он одинаково плохо разбирался и в живописи, и в поэзии. Фантазия его находила достаточно пищи в технических занятиях, а ум был настолько поглощён грандиозным проектом, что для искусства его просто не хватало.
Назвать Пера совсем уж равнодушным зрителем тоже было бы несправедливо. Он про себя немало потешался над этими забавными человечками, которые могли прийти в раж из-за простого сочетания красок или лезть на стену из-за четырёх зарифмованных строчек, словно от правильного понимания таких пустяков зависело благо человечества. Подобные сценки доставляли ему удовольствие, какое доставляет смешная комедия, а пуще всего веселился он, когда видел, что и Лизбет захвачена общим безумием, что она — гордая значением своего тела для искусства, — мечтает лишь о том, чтобы вся жизнь её воспринималась как беззаветное подвижничество во имя прославления красоты.
Один из этих людей уделял Перу особое внимание; он тоже не принадлежал к этому кругу и вдобавок не пользовался здесь благосклонностью. Это был некий Ивэн Саломон, молодой еврей, сын одного из городских богачей, — маленькое, подвижное, улыбчивое существо, кареглазая белочка с вечной готовностью услужить, человек, счастливый уже одной возможностью сидеть среди знаменитых художников. Заветной, честолюбивой мечтой этого человека была мечта отыскать и взлелеять какого- нибудь настоящего гения. Он вечно охотился за скрытыми или непризнанными талантами, чтобы стать их покровителем. В каждой мало-мальски приметной черте пара глубоко запавших глаз, большой энергичный лоб или, на худой конец, косматые, неподстриженные волосы — ему мерещились задатки редких дарований, и среди здешней публики ходила целая серия забавных историй о тех разочарованиях, которых он натерпелся из-за своей несчастной страсти.
Теперь Саломон явно обратил взоры на Пера, и последнего это внимание ужасно смущало, а лести Саломона он вообще не переносил. Ему очень было неприятно, когда господин Саломон, весьма прозрачно намекая на его быстрый успех у Лизбет, называл его с улыбочкой «заправским Аладином», счастливчиком, на чьём лбу перст божий начертал Цезаревы слова: «Пришел, увидел, победил». Вернее, сама характеристика пришлась по душе Перу, а слова эти даже вызвали тайный, внутренний трепет, — обидно было только, что впервые он услышал их от маленького, нелепого еврея.
Однажды заглянув в «Котёл» около полуночи, он угодил в самый разгар форменной вакханалии. То пировал верзила Фритьоф Йенсен — «Фритьоф», как его запросто именовали знакомые и незнакомые, — по поводу удачной продажи одному торговцу маслом большого, на четыре локтя, полотна «Буря в Северном море». Посреди комнаты, отделенной коридором от остальных зал кафе, сдвинули несколько столов, и за ними, вокруг двух увитых хмелем чаш с пуншем, разместились десятка два людей.
На почётном месте, в облаках дыма, восседал, как олимпийский бог, сам Фритьоф. Перед ним стоял здоровенный кубок (его личный кубок), именуемый «Пучиной». По невидящим глазам, по бормотанию Фритьофа нетрудно было догадаться, что он успел уже порядочно хватить. Больше суток он провёл на ногах, шатался из кабака в кабак, из одного публичного дома в другой, побывал в нескольких ресторанах и даже в лесу, а по дороге прихватывал всех, кто попадался навстречу, — своих друзей и друзей своих друзей.
Речей произнесли великое множество. Молодой бледнолицый человек с мефистофельскими чертами вдруг вскочил на стул и истошным голосом провозгласил здравицу в честь не присутствующего здесь доктора Натана — человека, о котором Пер слышал много отзывов, и всегда самых восторженных. Натан был литературный критик и философ-популяризатор, признанный вождь определённых кругов студенческой молодёжи. Недовольный порядками у себя на родине, Натан обосновался в Берлине. Больше Пер ровным счётом ничего о нём не знал, хотя в те дни трудно было, раскрыв любую газету или сатирический листок, не наткнуться на имя доктора Натана, упорно именуемого печатью «доктор Сатана». Поскольку Натан был еврей, Пер никогда не пытался узнать о нём поподробнее. Он не жаловал эту чуждую ему нацию, да и вообще не жаловал литераторов. Вдобавок, упомянутый доктор читал лекции в университете, а университет — эта осквернённая богословием прародительница самой мещанской части студенчества — казался Перу сущей язвой на теле страны.
Молодой бледнолицый оратор, стоявший на стуле и восторженно размахивавший руками, был поэт Поуль Бергер. При полной и шумной поддержке всех собутыльников, он сперва назвал доктора Натана своим «героем», потом своим «божеством», напоследок — «освободителем» и, осушив наконец до дна свой стакан, раздавил его в честь доктора, так что вся рука обагрилась кровью.
Пер сидел разинув рот. Ему казалось, что он попал в сумасшедший дом. Всю ночь в компанию