отправительниц, чтобы их не перепутали, если она и на самом деле не вернется домой. То же сделала она и с письмами Пера. Выводя на пачке «Сидениус», она улыбнулась, несмотря на мрачное настроение. Вот уже поистине господь избавил: ей не придется носить это варварское имя.
Незадолго до обеда ее позвали к отцу. Тот дожидался за закрытой дверью в библиотеке. Увидев Якобу, он молча поцеловал ее в лоб и сразу заговорил о финансовой стороне дела. Про Пера он даже и не вспомнил.
— Как ты думаешь, сколько тебе понадобиться? — спросил он, извлекая из кармана записную книжку.
Якоба назвала сумму гораздо меньшую, чем та, которую она упомянула в разговоре с матерью. Ей страшно стало, что отец тоже начнет выспрашивать, надолго ли она уезжает.
Но отец ничего не стал спрашивать, он просто молча проставил в записной книжке сумму, удвоив ее по собственному почину.
— Завтра я принесу тебе готовый аккредитив.
За обедом Якоба из всех сил старалась казаться очень оживленной, впрочем, она и на самом деле была гораздо веселей и спокойнее, чем в последнее время. Рассеялся удушливый туман неопределенности. Если бы она могла вдобавок отогнать от себя мысль, что едет навстречу смерти, она была бы почти счастлива.
Но мысли о смерти завладели всем ее существом. Каждую минуту у нее кровь застывала в жилах от страха. Поэтому она и не решилась ни в чем признаться матери. А то мать тоже начала бы тревожиться. Своим напускным весельем Якоба надеялась усыпить все ее подозрения.
Родители держали себя весьма спокойно. Зато Ивэн был совершенно убит. Он, сопровождавший обычно каждый проглоченный кусок длинной тирадой, за весь обед не проронил ни слова.
После обеда он сразу же прошел в библиотеку. Отец уже сидел там и что-то писал.
— Я не помешаю?
— Нет, ты пришел как раз вовремя. Я только что хотел послать за тобой. У тебя какие-нибудь неприятности?
— Те же, что и у тебя. Я получил письмо от Сидениуса — несколько слов, — оно касается твоих с ним финансовых взаимоотношений. Он просит меня сообщить тебе, что он намерен вернуть свой долг до последнего эре и просит лишь о некоторой отсрочке.
Филипп Саломон ничего не ответил. Он не мог заставить себя произнести имя Пера.
— Нет, я звал тебя не за этим, — сказал он и взял со стола записку, которую только что составил.
— Сделай одолжение, возьми это и немедленно поезжай в город. И смотри, чтобы отпечатали по возможности скорей. Как ты видишь, это извещение для наших знакомых. Прикинь по пути, сколько экземпляров понадобится. Но пусть не мешкают: их надо разослать самое позднее завтра с вечерней почтой.
Вот что стояло в записке: «Филипп Саломон и его супруга настоящим извещают о расторжении помолвки между их дочерью Якобой и господином П. Сидениусом, инженером».
Как раз в тот самый вечер, когда это извещение разошлось по обширному кругу саломоновских знакомых, Пер, прогостив целые сутки в родном городе, среди необозримых лугов, выехал в Копенгаген.
На родине его никто не узнал, сам он тоже не стал никого разыскивать и провел все время наедине со своими невеселыми думами. На сей раз город встретил Пера совсем не так, как в день смерти отца. Тогда вся это провинциальная невзрачность — кривые улочки, жалкие лавчонки казались Перу чуть смешными и в то же время будили сострадание. За годы, прошедшие с того дня, Пер осознал, что духовная связь его с родным городом никогда не порывалась, и по мере того как воспоминания детства занимали все большее место в его внутренней жизни, чувство, которое он испытывал к родным местам, приобретало характер молитвенного преклонения. Из Берлина и Тироля, из Рима и Копенгагена мысли его совершали паломничество в этот уголок земли, где скрещивались неведомые нити его судьбы, скрещивались, бежали дальше, исчезали в бесконечности. Маленький городок, окруженный лугами, затерявшимися среди высоких холмов, стал для него вратами, через которые проходил путь к началу всех вещей и явлений.
И все же он не сразу решился посетить знакомые места. Больше всего пугала предстоящая встреча с Сидегаде — улицей, где стоял их дом. Несмотря на искреннюю готовность смириться, прошлое еще слишком сильно владело душой Пера. Он не мог отделаться от мрачных воспоминаний, связанных с этим большим угрюмым строением и тюремными стенами, окружавшими его. Даже на кладбище, возле родных могил, сердце его не исполнилось настоящей сыновней благодарностью. Когда он увидел тяжелый надгробный камень, который община поставила на отцовской могиле, в нем ожил былой дух протеста.
Правда, теперь он никого не винил в том, что с детских лет жизнь его омрачали тени прошлого, но мозг неотступно сверлила мысль: как хорошо могло бы все сложиться, не будь отец и мать настолько скованы предрассудками своего времени в вопросах религии или в любых других. От какого множества ошибок и постыдных падений был бы он избавлен, если бы еще ребенком познал то человечное, благостное восприятие бога, которое теперь распахнуло его сердце для величайшего из всех доступных человеку чувств.
И что всего хуже: ведь потери, которые он понес, невозвратимы. Чувство одиночества и духовной нищеты, терзающее его сейчас, не покинет его до гроба. Пусть его будущее сложится теперь как угодно счастливо, пусть даже осуществится прекрасная мечта о любви, унесенная из Бэструпа, все равно, в том уголке сердца, где другие хранят самые светлые воспоминания, останется пустота. Ибо только тот поистине нищ, у кого нет даже воспоминаний о безоблачном детстве.
Вечером, когда Пер, вернувшись в отель, сидел за чашкой кофе с бутербродами, случилось нечто непредвиденное.
Вместе с ужином кельнер подал ему газету, в том числе одну местную, название которой он помнил еще с малых лет и потому решил заглянуть в нее. Раздел «Вести из столицы» на первой полосе газеты извещал своих читателей о последних событиях, занимающих умы копенгагенцев. Здесь вперемежку шли придворные новости, театральная хроника, сплетни из жизни Тиволи и цирка. И среди всей этой мешанины Пер наткнулся на заметку о «нашумевшем самоубийстве одного из представителей светского общества». Молодой человек, подающий надежды, кавалерийский офицер в отставке, лишил себя жизни при весьма романтических обстоятельствах. Он, как сообщалось в газете, любил и был уверен в ответной любви. Предмет его страсти — молодая, недавно вступившая в брак дама из еврейской финансовой аристократии. Когда же оказалось, что его надежды тщетны, он, вернувшись домой с дарованного ему свидания, тотчас же пустил себе пулю в лоб.
Пер то краснел, то бледнел, читая это сообщение. Хотя газета не называла имен и он ничего не слыхал раньше о смерти кавалериста Иверсена, он сразу догадался, что речь идет о нем и о Нанни… о той самой Нанни, чьи обнаженные руки всего лишь несколько недель назад обвивали его шею! Он дочитал все до конца, хотя порой ему чудилось, будто по его спине извивается холодная, как лед, змея. Газета наиподробнейшим образом, совершенно в духе времени, излагала все детали самоубийства. Добросовестно составленная заметка не щадила своих читателей: она пространно живописала заплеванный, грязный пол, на котором лежало тело, диван, куда его перенесли, скатерть, всю в пятнах брызнувшего мозга. Правда, содержание последнего письма самоубийцы не приводилось полностью, но сделанных намеков с лихвой хватало для того, чтобы удовлетворить любопытство толпы, не нарушая при этом той неприкосновенности частной жизни, которую гарантирует нам закон.
После этого Перу уже кусок не шел в горло, и он вернулся к себе в номер. Но сколько он ни расхаживал из угла в угол, гнетущие мысли не проходили. У него в глазах темнело, когда он думал, что едва не угодил в сети этой женщины, что он, а не Иверсен мог оказаться сейчас жертвой падких до скандалов писак, если бы он не…
Да, именно — если бы!
При этих словах он остановился, приоткрылась дверь в какой-то тайничок его души, и потоки света, хлынувшие туда, озарили призрачные, забытые картины прошлого. Вот он видит себя в ту ночь, когда он спасется бегством из постели фру Энгельгард, охваченный непреодолимым отвращением к тем радостям, которые дарят продажные женщины. Вот другой случай, из еще более далекого прошлого, когда он был