малоправдоподобных историй, что рассказывал Ивэн и он сам. Какие тайны скрывает в себе его прошлое? Где причина мрачной, холодной ненависти к семье и родительскому дому, о чём он однажды поведал ей?
Не раз охватывало её в эти дни желание поговорить с кем-нибудь из его семьи, прояснить то непонятное, что порой унижало и беспокоило её больше, чем всё остальное, и что от его рассказов становилось только запутаннее. Она знала, что старший брат Пера, юрист по профессии, занимает какой-то пост в одном из официальных учреждений Копенгагена; Пер сам рассказывал, что на днях встретил брата на улице и там — слово за слово — сообщил ему по секрету о своей помолвке. Как ни страшила её мысль говорить о таких вещах с незнакомым человеком, она всё же решила навестить этого брата, ибо он мог пролить свет на интересующие её вопросы, и потому на другой день она утром уехала в город.
Контора тюремного ведомства, где служил Эберхард Сидениус, помещалась в большом, мрачном, грязно-сером здании, фасадом на канал. Якоба заблудилась в лабиринте бесконечных коридоров и набрела, наконец, на дежурную комнату, где двое рассыльных сонного вида, подпирая спинами стенку, тупо созерцали носки своих сапог. На вопрос, как ей найти господина Сидениуса, секретаря экспедиции, последовал краткий ответ:
— Второй этаж, третья дверь направо.
И едва она повернулась к ним спиной, рассыльные обменялись громкими замечаниями:
— Ну и носище!
— Известное дело, еврейка.
На втором этаже, отворив указанную дверь, Якоба очутилась в полутёмной комнате с двумя окнами. Окна выходили во двор, скудно обсаженный деревьями. Возле одного окна, за сосновой конторкой, стоял Эберхард и что-то строчил. Кроме конторки, в комнате имелось несколько деревянных стульев да висела полка с подшивками дел. Эберхард был в долгополом узком чёрном сюртуке, до блеска заношенном и наглухо застёгнутом, а поскольку с утра прошел небольшой дождь, брюки его были тщательнейшим образом подвёрнуты и открывали взору толстые вязаные носки из серой шерсти и полуботинки на двойной подошве.
Хотя, услышав стук в дверь, Эберхард крикнул: «Войдите», — он не поднял глаз на Якобу и некоторое время как ни в чём не бывало продолжал писать.
Отчасти по этой причине, отчасти из-за его костюма, Якоба приняла ео за простого писца и попросила вызвать к ней господина секретаря экспедиции. Лишь когда он с большим достоинством отложил перо в сторону и поднял на неё свои прозрачные, холодные глаза, она к ужасу своему заметила, что он похож на Пера.
Назвав себя, Якоба заговорила:
— Я знаю, что ваш брат… что Пер… говорил с вами обо мне.
Эберхард, не разжимая губ, указал ей заученным движением руки на один из стульев.
— Быть может, вы и сами поймёте, почему я решила повидать вас, продолжала Якоба, сев на стул. Голос у неё дрожал, сердце бешено колотилось, так что приходилось хвататься за ничего не значащие фразы, чтобы хоть как-то продолжать разговор. — Я знаю, что ваш брат, а мой жених, давно уже находится в весьма далёких отношениях не только с вами, но и со всеми остальными членами семьи. Не мне судить, что тому причиной. Однако, нет нужды доказывать, как глубоко это меня огорчает.
Эберхард словно застыл в своей несколько неестественной позе, облокотившись на конторку и растопырив пальцы, чтобы затенить глаза. Он не перебивал Якобу. Ни один мускул на его лице не дрогнул, хотя он мог прийти в себя от удивления. Он давно уже прослышал краем уха, что брат стал вхож в дом богатого коммерсанта Саломона, но, когда тот рассказал о своей помолвке с дочерью Саломона, не поверил ни единому слову, тем более что Пер просил до поры до времени держать это дело в секрете. Он решил, что за этим наглым хвастовством таится какое-нибудь недавнее поражение. Он-то хорошо знал, что состояние Филиппа Саломона исчисляется в несколько миллионов.
Поэтому теперь он в первую очередь подумал, что эту связь надо разорвать любой ценой. Отнюдь не из стремления напакостить Перу и не зависти ради. Он просто понял, что, получив возможность осуществить свои честолюбивые замыслы, Пер тем самым ещё дальше зайдёт по избранному им пагубному пути, и тогда надо будет на долгие годы распроститься с надеждой наставить его на путь истинный. Всё это время Эберхард куда больше интересовался делами Пера, чем последний мог о том подозревать, и считал, что уже недалёк тот вожделенный миг, когда Пер, гонимый стыдом и нуждой, образумится и признаёт свои грехи перед семьёй и родным домом.
— Разрешите задать вам один вопрос, — сказал он, когда Якоба, наконец, умолкла. — Разговор о семейных делах моего брата затеян только по вашему почину?
— Только.
— Брат, может быть, даже и не подозревает, что вы собирались повидать меня?
— Да.
— И, следовательно, вы говорите со мной от своего имени?
Задетая его обращением, Якоба справилась со своей робостью. Тон допроса; к которому прибег Эберхард, ещё больше раззадорил её, и она с достоинством повторила:
— Я ведь уже сказала вам, что сама искала этой встречи, я, а не Пер.
— Я так и думал. Ну-с, к моему глубокому сожалению, вы совершенно правы: в течение ряда лет, а вернее сказать, с самого детства брат отдалился от родного дома. Беру на себя смелость утверждать, что с годами он всё более и более упорствовал в этом заблуждении и находил своего рода злобное удовольствие в том, чтобы ни с кем не считаться, и менее всего с теми, к кому он прежде всего должен испытывать благодарность и почтение. Эти попытки окончательно порвать со своей семьёй мы можем наблюдать даже и в имени его. Вот вы назвали его Пером. А известно ли вам, милостивая государыня, что он сам придумал себе это имя?
— Да, что-то в этом роде я слышала.
— Не скрою от вас своего глубочайшего убеждения (вы ведь сами искали откровенного разговора), что и помолвка с вами есть обдуманный вызов родительскому дому, сознательное отрицание его устоев.
Якоба нахмурила брови.
— Не понимаю, — сказала она.
— Попытаюсь вам растолковать. Вам, надеюсь, известно, что Петер Андреас происходит из христианской семьи. Сам он прекрасно знает, что для его родителей христианство есть единственная сила, правящая миром, и что они не сочтут истинным счастье, даже самое блестящее и ослепительное с виду, если оно не имеет своей основой страх божий.
— Ах так!
Якоба до боли прикусила губу. В спокойных, размеренных периодах Эберхарда всё время звучала та издёвка, которую она только что слышала в коридоре от рассыльных и которая преследовала её всю жизнь.
Она даже поднялась было со стула, чтобы показать Эберхарду всю глубину своего презрения. Но желание узнать ещё что-нибудь о женихе пересилило, она овладела собой и осталась сидеть.
— Я знала, что Пер не разделяет взглядов своей семьи на религию, но скажу вам прямо, я его за это не осуждаю.
— Ну ещё бы.
— И я считаю, что если Пер ни в чём больше не провинился перед своей семьёй, то это его прегрешение легко извинить. Если он не разделяет ваших взглядов на христианство, это вовсе не доказывает наличие у него злого умысла, а если он честно признался в своём несогласии со взглядами семьи, хотя скрывать и лицемерить было бы для него куда выгоднее, то тем больше ему чести.
— Видите ли, фрёкен Саломон, я не вижу смысла заводить спор на эту тему. Скажу только одно: в глазах моих родителей, от чьего имени я сейчас говорю, нет прощения человеку, который закрыл свои уши для голоса истины, а тем более нет прощения Петеру Андреасу, происходящему из семьи, где голос этот сопровождал его с колыбели.
Якоба не отвечала. Она склонила голову и, как всегда при сильном волнении, то вспыхивала, то покрывалась мертвенной бледностью.