помогала им прокормить свои семьи. Я спрашивал себя…
— Значит, вы ее не любили, — прервал я его. — Если бы вы любили музыку, играли бы ради нее самой.
— Что в этом мире существует ради себя? Пища насыщает. Вода утоляет жажду. Женщины вынашивают детей.
— Красота… — начал я.
— Цветок красив, Фелю. Но его красота и аромат имеют цель — привлечь пчелу. Для опыления. Для того, чтобы жизнь продолжалась.
— Искусство существует ради себя.
Альберто решительно покачал головой:
— Нет, это не так. В любом случае, я
Мне все это не нравилось. Я не понимал, как он может плохо говорить о том, что так прекрасно и чисто. Но еще больше мне не понравилось то, что он сказал дальше:
— Твоя мать это понимает. Она отказалась от собственной музыкальной карьеры. После смерти твоего отца она от многого отказалась. Может быть, поэтому мы с ней так понимаем друг друга. — Он вздохнул. — Хорошо иметь друга в такие времена, как сейчас.
Послушать их, конец света не просто близится, а уже на пороге. Неужели они не в состоянии понять, что это нечестно — внушать подростку вроде меня, что он родился слишком поздно и в мире уже не осталось ничего такого, во что можно верить?
Однажды вечером в кафе Рамон — покрытый шрамами гобоист — спросил меня, на каких концертах я побывал.
— Ни на одном, — ответил я.
— Даже в Лисео?
— Ему там не место, — быстро сказал Альберто.
Я по-своему понял его: я слишком молод, принадлежу к низкому сословию, у меня дурные манеры, и я плохо одет. Все это соответствовало действительности. Тем не менее, когда я проходил мимо ярко освещенного, в квартал длиною здания, мое сердце начинало биться сильнее.
— Как парень может изучать классическую музыку, не слушая ее? — стоял на своем Рамон.
Я сказал, что зато слушаю уличных музыкантов — гитаристов из Андалусии, бродячих скрипачей, комиков, играющих на тростниковых мавританских флейтах, и даже африканского барабанщика.
Рамон удивленно посмотрел на Альберто:
— Так вот к чему ты готовишь парня — давать представления на Рамблас?
Альберто молчал, и Рамон продолжил:
— А ты сам был бы доволен такой жизнью? Ты думаешь, что из-за твоих ошибок и он должен осторожничать?
Альберто уставился на свои скрещенные руки. Затем нахмурил седые брови:
— Ты хотел сказать —
На следующий день Рамон появился у нас с большой коробкой.
— Твой маэстро одолжил мне кое-что три года назад. Теперь я это возвращаю.
Это был первый граммофон, который я видел вблизи: портативная, с ручным подводом модель в бордовой коробке с коническим усилителем из картона. Мне было трудно поверить объяснениям Альберто, что он отдал его только потому, что соседи жаловались на шум, — моя виолончель звучала гораздо громче. Но я должен был согласиться с навязанными мне ограничениями.
— Ты можешь слушать его с пяти до семи часов вечера, но не больше, — сказал Альберто. В это время он обычно уходил в кафе. — И только после того, как выполнишь все школьные задания.
— Мать и правда уже не раз грозилась отобрать у меня виолончель, если я не буду каждый день читать привезенные из Кампо-Секо учебники и решать задачи. Насчет виолончели я ей не поверил, но слова Альберто насчет граммофона воспринял всерьез.
— Если ты его сломаешь, знай, что ремонт я себе позволить не могу, — предупредил Альберто, наблюдая за тем, как я скакал вокруг картонного рупора граммофона.
Рамон принес также пачку грампластинок. Пока мы изучали этикетки, я запоминал осторожные жесты, какими он прикасался к краям каждого черного диска. Но вот он поднял один из них и ткнул подбородком на этикетку, на которой мелким витиеватым шрифтом было написано: «Соло на виолончели — А. Мендисабаль».
— Эту пластинку я заберу себе, — сказал Альберто. Больше я ее не видел.
Письмо от Энрике пришло как раз на той неделе, когда Альберто пребывал в особенно дурном настроении. Я винил себя и наши споры о том, как надо держать смычок. Альберто советовал прижимать руку ближе к телу, а мне хотелось экспериментировать с разными позициями, отставляя ее дальше в сторону. Рассердившись, он втиснул между моим правым локтем и грудной клеткой толстую книгу и приказал играть, удерживая ее в таком положении. В результате я почувствовал напряжение в предплечье, плече и запястье — я знал, что это неправильно, что это противоречит всему, чему он меня учил. Назло ему я сделал вид, что подчиняюсь, но позволил смычку скользить по струнам, наполняя гостиную звуками, похожими на вой бездомной кошки.
После обеда Альберто ушел к себе в спальню, а я подтащил кресло к балкону и сел читать письмо Энрике.
«Толедо, 12 апреля 1908 года.
Каждый день просыпаюсь под музыку — если музыкой считать звуки трубы. Как ты считаешь, смог бы ты маршировать с виолончелью в руках? Вот была бы хохма. Если нет, то оставайся в Барселоне, объедайся сладостями и любуйся местными девушками.
Как твои ноги? Надеюсь, ты не сидишь целый день за инструментом и делаешь гимнастику. Нас здесь заставляют маршировать до изнеможения. Если ты думаешь, что здесь все сплошь атлеты, то ты ошибаешься. На днях вспоминал о тебе, когда зашел в столовую и услышал, как три парня изводят новичка. Лица его я не увидел, зато слышал его голос. Тонкий и свистящий, как у длиннохвостого попугая. И сам он такой худющий, что ребята прозвали его Спичкой — вот почему я про тебя и вспомнил. И лет ему столько же, сколько тебе, и ростом он почти такой же, если только ты не подрос за это время. Я кое-что о нем разузнал. Оказалось, в Толедо его отправила мать — видно, не понимала, что ее Пакито станет здесь мишенью для насмешек. Другие парни прячут его одежду и книги, дразнят его, но я не видел, чтобы он жаловался. Он сторонится всех, и не похоже, чтобы он нуждался в друзьях. Но я на всякий случай постараюсь за ним присматривать и надеюсь, что и за тобой там есть кому приглядеть.
Тут постоянно набирают новых рекрутов. Все разговоры о Марокко.
Передай маме, что я ее люблю. Что слышно от Луизы, Персиваля и Тии? Посылаешь ли ты им деньги — ты же ведь у нас известный музыкант? Или это пока дело будущего?
С любовью,
Настроение у Альберто продолжало скакать. В лучшие дни он приносил новые ноты и рассказывал мне о разных композиторах, об их стилях и манере, о том, какие конкретные проблемы им приходилось решать, о временах, в которые они жили. Когда же на него нападала хандра, он спал допоздна, рано ложился, а меня заставлял до изнеможения играть одно и то же, совершенствовать технику и пытаться улучшить жесткое звучание открытых струн или низкий тон высокого фа. Чем больше я упражнялся, тем меньше нравился мне результат. Мой слух развивался быстрее, чем руки, и ожидания опережали возможности. И долгие часы в одиночестве больше не доставляли мне прежнего удовольствия.
В декабре мне исполнилось шестнадцать лет. Я не стал выше ростом, но голос у меня изменился, и,