И она подумала, что от нее зависит, как у мужа дела будут на работе. Потому что когда она его поддерживает, советом или просто тем, что выслушивает и вникает в его сложности, — муж справляется со всеми проблемами. И она вспомнила вдруг их давнюю ссору, когда она его начала пилить и критиковать, что он безрукий какой-то, неудачник, что ничего он не может и ничего не стоит.
Она вспомнила вдруг свое лицо, которое сама увидела в зеркале, когда кричала ему что-то обидное, и лицо ее было не похоже на ее лицо. А было лицом злой женщины, злой, нелюбящей. Сгусток зла и гнева…
И она вспомнила, как они тогда помирились, когда она остыла и подумала: ведь он хороший и умный человек, ну не получилось у него что-то, а у кого прямо все получается?! Бывают же у человека срывы и неудачи.
И вспомнила мужа после их примирения, когда он как будто стал окрыленным, и на работу спешил, и все неприятности разгреб, и их отношения тогда так улучшились…
И вновь она с каким-то смешанным чувством — удивления и осознания своих огромных возможностей, — подумала:
— Как, оказывается, от меня все зависит! Точно, просить надо именно вот об этом, чтобы я всегда была такой, чтобы у меня все получалось… Чтобы дочке со мной было хорошо и спокойно, чтобы муж со мной свои силы ощущал. Чтобы могла я любые отношения строить, хоть в семье, хоть на работе… Чтобы я была такой…
Какой? И она замерла в поиске того слова, которое и отражало это ее состояние. И думала, вспоминала: «Какой? Какой же я была, когда все так хорошо у меня получалось?… Какой? Какой…»
Она повторяла это и повторяла, и сама не заметила, как ушла в сон, просто погрузилась в какое-то зыбкое состояние. И она вроде спала и не спала, потому что этот вопрос звучал во сне, и в каких-то обрывках сна этот вопрос был там, — написанным на листе газеты, которую она читала во сне, надписью на рекламном щите, мимо которого она ехала в новом автомобиле…
И она вдруг проснулась, потому что такой ясный ответ пришел к ней в ее сне: «Любящей надо быть. Светлой. Наполненной любовью. С сердцем, полным любви…»
И такой это был правильный ответ, такой всеобъемлющий и не вызывающий никакого сомнения в его истинности, что она мгновенно успокоилась. И заснула. И спала крепко и глубоко, как спят выздоравливающие после тяжелой болезни.
И утром, когда она собиралась, стараясь двигаться бесшумно, чтобы не разбудить мужа и дочь, она была спокойной и собранной. Какая-то тишина поселилась в ней. И была в ней такая глубокая уверенность. Просто уверенность. Во всем. И в себе, и во всей своей жизни. Что-то такое важное поняла она, что даже еще не успела до конца осознать. Но, тело ее это уже осознало. Поэтому и движения у нее были какие-то цельные и спокойные. И внутри — ощущение полной гармонии и покоя. И мысль вдруг мелькнула в ней: а надо ли ей ехать туда, к этой чудотворице? Было чувство, что она все уже получила, что все уже с ней произошло…
Но она убрала эти мысли. Раз решила ехать — поедет. И попросит о том, о чем ночью решила.
Попросит, чтобы помогла она ей быть любящей всегда.
Чтобы сердце ее наполнилось любовью.
Чтобы она стала этой любовью…
И пока они ехали, а ехали они долго и тряско, потому что часть пути проделали по полному бездорожью, и Машка постоянно балаболила, — в ней все равно была тишина. И только когда храм уже показался вдали, она вновь испытала волнение. Волнение от встречи, которая ей предстояла…
Она вошла в храм с этим внутренним волнением. И не сразу пошла к иконе, к которой устремилась Машка с торопливостью, как будто действительно нужно было поспешить, чтобы успеть ухватить что-то, что может закончиться.
Оля стояла и смотрела издалека на икону, еще не видную ей полностью, перед которой стояли несколько человек. Перед которой лежала ниц какая-то женщина.
Она стояла и смотрела туда, где мерцал огонек лампады, и понимала, что сейчас эта встреча произойдет. Сейчас она подойдет, посмотрит в лицо этой женщине, изображенной на иконе, посмотрит в ее глаза и попросит…
И она как-то оттягивала этот момент, внутренне волнуясь от того, что должно произойти.
И она пошла к ней. Пошла резко и стремительно, как будто решившись, наконец-то, на очень важный поступок в своей жизни.
И подошла.
И посмотрела на все это изображение.
И растерялась.
И сделала шаг назад.
И все смотрела и смотрела, и не могла найти названия тем чувствам, которые испытала.
Она смотрела на эту женщину, на ее лик, и лик этот был так печален, и так горестны глаза, и так напряжены руки, которые та подняла то ли в благословении, то ли в каком-то религиозном ритуале, значения которого Оля не знала.
И вся ее фигура, вся ее поза была такой печальной, наполненной таким страданием, что Оля вдруг подумала:
— Да как можно у нее просить любви, когда в ней этой любви нет?! Есть печаль. Есть страдания. Есть строгость и осуждение. А любовь — где в этом лице любовь?!
И она растерянно отошла еще на шаг назад. И еще на шаг. И просто смотрела и смотрела, не решаясь произнести свою просьбу.
Она почувствовала вдруг, что будет просто верхом неуважения к этой женщине нагружать ее еще и своими просьбами. Тем более просьбами о любви. Ей, этой иконе, самой нужна была любовь. Этой страдающей женщине с печальным ликом самой нужно было, чтобы ее кто-то полюбил и снял с нее этот страшный груз ответственности — принимать на себя чужую боль…
И она опять всмотрелась в икону, изображенную на ней женщину. Задержалась взглядом на глазах, лице, на поднятых руках. И именно печальные эти глаза, и печальное ее лицо подтолкнули Олю к мысли, что она, бедная, этими руками защищается…
«Ей есть от чего защищаться, — подумала Оля так, как подумала бы о живом человеке, а не об изображении. — Ведь к ней столько людей ходят, и все — со страданиями, с болью, и все — с проблемами, и всем надо только одно — помоги, помоги, помоги… И как, она, наверное, устала от всех этих бед, и несчастий, и покоя ей нет…»
И она отошла от иконы, отошла, потому что как-то смутилась от этих мыслей. Не имела она права, наверное, так думать и жалеть эту женщину. Она ничего не знала о ней. Наверное, это какая-то святая, человек другого, такого высокого уровня, что Оле до нее не дотянуться, а уж жалеть ее, сочувствовать ей — это, наверное, верх наглости.
Но только чувства эти не уходили, не покидали Олю.
И они были в ней, пока она тихо ходила по церкви, от иконы к иконе, разглядывая лики святых, изображенных на них. И удивляясь — как мало любви в этих лицах и как много строгих, осуждающих глаз…
И она вновь подошла к той иконе, к которой приехала. Подошла и обрадовалась, что никого больше не было перед ней. Никто не лежал ниц, никто не целовал уголок иконы.
Они были вдвоем.
Наедине друг с другом.
И она уже прямо и открыто стала напротив нее, и смело и открыто посмотрела ей в глаза.
И она смотрела и ждала, что появится в ней это желание, с которым она ехала, — попросить у нее любви. Почувствовать себя наполненной любовью. Стать самой любовью…
Она прислушивалась, и прислушивалась к себе, к своим чувствам…
Но ничего нового не произошло в ней. И она подумала вдруг ясно светло, что любовь она нигде не найдет, кроме как в самой себе. И смешно было бы искать ее где-то и просить ее у кого-то, потому что если она и есть где-то — то только в твоем собственном сердце.
И она думала об этом и смотрела на икону. И чувства, которые она испытала, когда увидела ее лицо,