очень сложный кусок, где женщина из Налогового управления (Елена) должна решиться переспать с художником. Что-то ее, замученную, закомплексованную, обремененную взрослой дочерью, должно такое небанальное толкнуть к этому шагу… Поступку… Или, может, наоборот — банальное? И, кстати, как называется правильно это учреждение, где выдают ИНН? Надо съездить, узнать, потолкаться там, может, какие-то новые штришки замечу, фактики, сценки, слова…
Сон почти победил, я безвольно болтаюсь в нем, пока что еще на поверхности, но с каждой секундой погружаясь по чуть-чуть глубже, глубже. И вот уже как настоящее сновидение — тесный квадратик, который невозможно назвать вестибюлем этой налоговой конторы. Десятка три людей. Нервничают, спорят на полутонах, задают друг другу специфические вопросы. Мужики рабочего вида, явные бухгалтерши с папками, такие, вроде меня, тихие и унылые посетители… Время от времени в дверном проеме одного из кабинетов появляется женщина лет тридцати пяти, с остатками привлекательности на лице и в фигуре, — и выкрикивает фамилию. Кто-нибудь отзывается, и женщина выдает ему ИНН. Со всех сторон ее забрасывают вопросами, она (по природе добрая и услужливая) начинает отвечать, а затем, видя, что вопросам не будет конца, скрывается за дверью. А в углу квадратика-вестибюля прячусь я с блокнотом и ручкой… Где эта налоговая контора? А, да, на «Автозаводской». А возле соседней станции, «Коломенской», живут Лиза, Алеша и моя родная дочка… Что сегодня? Среда. В пятницу мой день забирать ее из садика. Погуляем, куплю ей чего-нибудь вкусного. Поговорим. Она уже почти всё понимает… ей почти пять… И кажется, ее сейчас по-настоящему мучает только один вопрос. Каждый раз, когда мы прощаемся, она спрашивает: «Пап, а почему ты не ночуешь с нами?» И я обтекаемо отвечаю: «Не могу, дочь. Дела очень важные». Она поджимает губы.
Сажусь на кровати, почесываюсь, кряхчу досадливо. Потом кашляю, прочищая горло… Сонливость исчезла, вялость сменилась тоской. Закуриваю, ползаю взглядом по тумбочкам, принтеру, магнитоле, борюсь с желанием взять мобильник и позвонить жене. Бывшей жене. Услышать ее голос, сказать «добрый вечер», а дальше по обстоятельствам — или просить прощения, или послать подальше…
Почти что стемнело. Останкинскую башню окрасили желтые и голубые струи подсветки. А прямо за стеклом окна — рядом-рядом — качаются от слабого ветра гроздья рябины. Сейчас ягоды кажутся черными. Всегда, когда смотрю на них, тоска становится только сильнее и вспоминается фраза: «Угощаю рябиной». Таким хрипловатым, чуть не командным голосом… Дома у нас была книжка с таким названием, правда, я не читал. Надо спросить в библиотеке, глянуть…
И как назло, точно бы желая добить, далеко, заглушенное рядами стен, дверей, зигзагами коридоров, добирается до меня нытье волынки. Рассыпает по спине торопливых ледяных насекомых, шевелит волосы на голове… Это Хельга, малорослая уродинка-поэтесса дудит. Зовут ее, конечно, не Хельга, а как-то по- русски. Какая-нибудь Оля из-под Калуги, из кожи вон лезущая, чтоб казаться оригинальной. На третьем курсе уже, а всё не успокоится… Вязкие нити мелодии, будто найдя дорожку, разъев щели и дыры, крепнут, наглеют, безбоязненно меня трогают. Нет, уже не трогают — давят, душат, стягивают, и я, как утопающий за соломинку, хватаюсь за новую сигарету.
Одна глубокая затяжка, другая… Говорят, плохие режиссеры, желая показать, что герой фильма страдает, думает о чем-то важном-преважном, суют актерам в рот сигарету… Давлю почти целую «союз- аполлонину» в пепельнице. Прохожу от окна до двери… Пойти, что ли, настучать этой Хельге по рогам? Или в гости к кому-нибудь? К той же Шевчене…
Нет, надо просто включить кассету с дебильненькими песнями, сесть за стол и работать. В двух журналах ждут мои вещи, даже раз позвонили на мобильник: «Роман, когда можно рассчитывать получить рукопись?» А я тяну. Дотяну — выйду у редакторов из моды, вот тогда действительно затоскую. Вот тогда покувыркаюсь. Ведь я же ничего не умею, кроме как выводить на бумаге слова, более-менее их связывать между собой. И это мой хлеб.
Нашел компромисс — стал набирать Синявского. Убеждаю себя, что это разогрев перед нормальной работой, да к тому же нельзя тянуть с набором — и книгу надо сдавать в типографию, и поездка в Германию не за горами.
Маленький ноутбук «Toshiba» покорно принимает в себя рассуждения о литературном процессе тридцатилетней давности, о жалобах автора, что у них там на Западе практически нет читателя… Ползаю двумя пальцами по кубикам клавиатуры, стараюсь не размышлять о том, какое это идиотское занятие — перепечатывать статью из одной книги (издательство «Захаров», 1995 год), чтобы сделать другую. Устранять одни опечатки, рождая новые.
Когда-то, лет в пятнадцать, еще при крепкой советской власти, диссиденты были для меня героями и страдальцами. Книги Аксенова, Владимова, Гладилина я поставил на самое видное место нашей семейной библиотеки, хотя сами по себе они мне не понравились, кроме аксеновских «Коллег»; я повсюду старался упоминать их фамилии, даже на уроках литературы. Позже, прочитав в «Крокодиле» статью Аксенова «Мы — штатники» и почти сразу за тем напечатанные в «Юности» «Остров Крым», «Чонкина» и прочее, я их возненавидел — изо всех сил в свое время рвавшихся за рубеж, в капитализм, неплохо там устроившихся, заживших «как люди». А теперь я им просто завидую — они так или иначе сделали себе биографию, так или иначе обессмертились, с лихвой попировали и в ЦДЛ, и потом где-нибудь там в Нью-Йорке. Действительно, пожили и не очень-то при этом пострадали.
Синявского я никогда не читал, хотя, конечно, много слышал о нем. Что пересылал свои вещи за границу, за это долго сидел, потом уехал, где печатали, там тоже вроде со всеми переругался, даже защищал советский строй, поносил западный уклад жизни, издевался над собратьями-диссидентами, а его за это называли кэгэбэшным провокатором…
Да, судя по этой статье, что сейчас перепечатываю из одной книжки для другой, всё так. Но особо стараюсь не вникать, лишь слегка кривлюсь, наткнувшись на какой-нибудь стилистический вычур, незнакомое слово, выбивающие меня из ритмического постукивания по клавишам-буквам.
«Всякий сколько-нибудь значительный, уважающий себя писатель — диверсант, — вдруг ударило по мозгам после многих в меру эпатажных, но нынче почти смешных и неактуальных абзацев, — и, озирая горизонты и раздумывая, о чем бы таком ему написать, он избирает чаще всего запретную тему, будь то лагерь, тюрьма, евреи, КГБ или (что бы еще такое найти запретное?) — секс. Потому-то я и твержу, что свобода слова как раз писателям-то и не идет на благо, что от свободы писатель, случается, хиреет и вянет, как цветочек под слишком ярким солнцем».
Я хмыкнул от такого сравнения. Но печатать перестал и взял книгу в руки.
«А приятнее для писателя — тьма, лагерь, кнут, узда и запрет. И, значит, чем туже стягивают петлю на шее писателя (до известных пределов, конечно), тем ему легче и веселее в итоге поется».
Еще каких-нибудь два месяца назад я бы обрадовался таким словам, я переписал бы их в свою записную книжку и цитировал при каждом удобном случае. Теперь же… Зачем подзадоривать меня теперь… Поднимаюсь из-за стола и подхожу к окну. Смотрю на гроздья черных ягод, дальше, на шеренги горящих теплым светом окон дома напротив. Хм, мое окно, наверное, со стороны тоже теплое и уютное. Но на самом деле здесь я.
Ложусь на кровать, поворачиваюсь к синим цветочкам и завиткам. Пальцем путешествую по ним, перепрыгиваю через белые пропасти. Скоро это надоедает. Сажусь, закуриваю бычок из пепельницы, снова беру книгу.
«Я удивляюсь, как общество еще терпит, признает и даже превозносит писателя. Писатель — это живой мертвец. Это тень человека. Это человек, поставивший на себе крест».
Блин, ну этого еще не хватало… Буквально недавно написал (и уже успел напечатать в одной газете) рассказ про писателя «Нежить», и вот — вдогонку. Бросаю Синявского рядом с компьютером.
В холодильнике с полбутылки «Завалинки». Соленые огурцы в пакете, кусок докторской колбасы. Наливаю в чашку, глотаю, откусываю огурец.
На часах половина восьмого. Всего лишь половина восьмого. Еще в общем-то весь вечер впереди. Впереди весь вечер. Еще можно успеть горы свернуть. Письменный стол ждет меня. Тетрадь наготове. Садись и заполняй пустые белые клеточки, а потом положи в тумбочку на стопку других заполненных от корки до корки — в архив. Может, лет через пятьдесят она действительно будет в архиве. В каком-нибудь ЦГАЛИ… Наливаю еще, глотаю, откусываю огурец, потом колбасу.
Слушаю, как по груди и животу расползается щиплющее тепло. Постепенно и ощутимо оно