Дицген и Николашин остановились в гостинице Самарина, славившейся кухней, неповторимыми расстегаями с рыбной сочной начинкой. Из окна номера, занятого немцем, открывался красивый внушительный вид на кремлевские башни и стены.
В один из первых вечеров пребывания в Москве Дицген был приглашен на вечер к крупному заводчику, где его представили влиятельнейшему из москвичей, господину Каткову, редактору «Московских ведомостей», о котором он слышал от Николашина как о жестоком реакционере и рьяном прислужнике царизма. За ужином Катков произнес речь:
— Социализм, господа, с его ужасными бедствиями — язва, которой благородное общество заразилось от соприкосновения с народом. Мужики наши и через несколько столетий будут так же темны, как и сегодня, — это, господа, у них врожденное.
— Кость черпая, — поддакнул кто-то.
— Наше дело не допустить социальной анархии. Мы, господа, рождены для великой миссии. Призываю вас к крестовому походу на нигилизм и социализм. Нет такой мерзости, которая не могла бы взойти на их нивах. Но они обречены. Их цель лишена положительного начала и организующей силы.
Дицген был поражен тем, насколько схожи язык и мысли реакционеров во всем мире. Он просил Николашина рассказать ему поподробнее о лидере московских мракобесов.
Свой день Михаил Никифорович Катков обычно начинал с посещения парикмахерской на Тверской, где господствовал элегантнейший француз Жюль. Никто лучше его не знал причуд и слабостей, свойственных влиятельным персонам второй столицы. Сам губернатор и полицмейстер доверяли ему свои бакенбарды и прически. В дни осады Севастополя Жюль знал все перипетии Крымской войны и передавал последние новости своим клиентам задолго до сообщения газет. За добрую взятку юркий цирюльник мог добыть местечко в канцелярии его превосходительства и составить протекцию в салоне какой-нибудь сиятельной дамы. Дицгену настойчиво советовали завести знакомство с этим московским брадобреем.
Немец побывал в парикмахерской Жюля. Покуда шустрые вихрастые мальчуганы приносили горячие щипцы, тазики и салфетки, французский чародей, изогнувшись, отставив ногу в узенькой штанине, нашептывал клиенту всевозможные городские сплетни. Ни один преуспевающий чиновник пли щеголь из Замоскворечья не женился раньше, чем Жюль не давал ему справки по поводу качеств и действительного приданого невесты. Парикмахерская на Тверской, где правил Жюль, была своеобразным клубом, биржей, справочной конторой. Мозольные операторы, дамские куаферы, ходившие на дом, разносили по Москве всевозможные вести. Жюль, этот Фигаро московских чиновников и богатых купцов, становился могущественнее с каждым годом.
Подле парикмахерской, тут же на Тверской, находился «Изидин храм», полубалаган, где невидимый голос отвечал за недорогую плату на заданные вопросы: умрет ли родственник и оставит ли наследство, удастся ли заполучить доходное место, взять на откуп винные погреба, получить прибыльную поставку.
Как раз в то время, когда Дицген брился, пришел Катков. Все мастера засуетились. Жюль поклонился в пояс. Смазанные розовой помадой волосы француза, его тщательно нафабренные усы — все отображало предельную угодливость.
Катков был человек заметный, Редактор влиятельной газеты, он направлял общественное мнение города — многочисленных усадеб вокруг Собачьей площадки и Тверской.
Когда-то и Катков отдал дань свободолюбивым устремлениям дворянской молодежи. Но особняки помещиков покончили с вольнодумством. Опасные это были игры. Катков стал мечтать о спокойном, выгодном месте, об именьице. Это сбылось. Появились у него и поместье, и большая квартира в доме обширной редакции. Унылые салоны московских реакционеров впустили его.
«Московские ведомости» отражали чаяния Москвы, и чиновный Санкт-Петербург прислушивался к их голосу, порой кликушествующему, порой вкрадчивому. Это был голос исконной дворянской Руси и богатеющего купечества. В газете, как на блестящей поверхности, с мельчайшей точностью отображены были черты времени.
С каждым днем все более сумрачной и отталкивающей начала казаться Дицгену Москва. В тупой праздности жили ее богатые закоулки. В застойных водах сытого быта вскармливались всевозможные пресмыкающиеся. Дряхлели традиции, вырождалась былая мудрость. То, что казалось некогда величавым, вызывало теперь только смех и недоумение. Богатая дворянская Москва, как упрямая провинциалка, ругала новшества и выставляла напоказ истлевшую ветошь. Славянофилы с длинными бородами, в полушубках и смазных сапогах рьяно отстаивали старину.
По вечерам в жарко натопленной комнате гостиницы Петр Иванович Николашин раскрывал перед Дицгеном, слушавшим его с подстегивающим вниманием, все, что думал о Москве реакционеров и ненавистных ему славянофилов.
— Это они рвали в куски Польшу, восстание которой было подавлено с великой жестокостью. Они аплодируют «Московским ведомостям», закармливают Каткова, перо которого сыплет соль на польские раны, — кривя большие губы, говорил студент, размахивая длинными руками. — Москва вельможного дворянства и купцов-миллионщиков всегда была крепчайшей опорой монарха, а всесильный Катков стал ее красноречивейшим пророком и политическим стратегом реакционного бешенства, обер-доносчиком, разоблачителем либерализма. Но нет покоя сонной Москве и «Московским ведомостям», плохо спится ретивому редактору. Нигилизм! Везде притаился нигилизм. Страшный бич для обитателей поросших кустарниками площадок, зеленых тупичков, упершихся в церковный двор. — Николашин смеялся тяжелым невеселым смехом. Он объяснил Дицгену, что таит в себе понятие нигилизм. — Откуда он явился? Не с Хитровки, не из трущоб вокруг Смоленского рынка, Там вечная тьма. Туда тянутся горе, нищета, печаль со всего города. Люди в зверином исступлении бросаются там друг на друга. Им нечего терять, кроме жизни, которая, однако, не стоит и краюхи хлеба. Безработные — бывшие крепостные, мелкий ремесленный люд, спившийся от чрезмерных испытаний, оттого, что жизнь, как невод, мешает им двигаться, бездомные всех возрастов нашли там прибежище. Они но опасны. С ними, говорят Катковы, справится и полиция. Нет, опасность движется на Москву с других мест столицы.
— Говорите, говорите, господин Николашин, я все это расскажу своим друзьям в Германии, — поощрял Дицген своего красноречивого учителя.
— Со Страстного бульвара, из редакции «Московских ведомостей» зоркий Катков наводит жерла пушек на узкие деревянные дома Бронной и темные хибарки Красной Пресни. Он далеко целит! Сквозь студенческие кварталы жандармская картечь, по катковской указке, должна лететь прямо в головы восставших крестьян, в рабочих.
Московские студенты, преимущественно провинциальная беднота из разночинцев, ютились между двумя Бронными и Палашевским переулком, где немощеные улицы поросли травой. Весной и осенью тут непросыхающая бурая грязь, летом пыль колет глаза, зимой снег вздымается неровными холмиками. Студенты по иностранной моде носили длинные, по плечи, волосы, широкополые шляпы, крылатки, очки. В стужу они кутались в полосатые пледы.
Дицген и Николашин подолгу бродили по московским улицам, пытливо разглядывали прохожих. Бывали они и на окраинах, где в Покровском, Преображенском, Семеновском по-деревенски жили мастеровые и рабочие мелких фабрик. Собирались они обычно в харчевнях, где допоздна засиживались за беседою. К ним частенько захаживали студенты.
Нигилизм, по мнению Каткова, заразил собой эти два сословия и грозил благополучию Москвы и всей России. Об этом твердили «Московские ведомости», то же думали завсегдатаи Английского клуба и Дворянского собрания.
— Нигилизм с развевающимися рыжими волосами и могучими руками наступает на Москву, — шутил Николашин.
Полицейская опека простерлась над студенчеством. Малейшее проявление вольнодумства каралось изгнанием из университета. Но Каткову казалось всего этого недостаточно.
Звонили колокола сорока сороков. Завывали богомолки. Шли, ползли, кривляясь, крича, юродивые, кликуши и блаженные, одинаково желанные в разраставшихся домах замоскворецкого купечества и в ветшавших дворянских особняках. Их были сотни в Москве, этих жалких и сметливых торговцев невежеством, страхом. Им жилось сытнее и вольготнее, нежели студентам и мастеровым. Для них строили дома, их щедро одаривали, хоронили с почестями.