Но, уходя, оглянулась, и обожгла Хрустова таким печальным взглядом, что его шатнуло на костылях, как ветром шатает скворечник. «Как мадонна… ей богу! Может, еще одну ногу подвернуть? Придет ко мне, будет сидеть рядом, читать Пушкина. Все же Пушкин, что ни говори, получше Бойцова».
Хрустов не любит вспоминать эти дни, проведенные им в положении раненого по собственной глупости полководца. Придя в кафе, он стоял нарочно вместе со всеми в очереди, стуча костылями, пропуская вперед девушек — рыцарь!.. А когда на стройку приехал знаменитый шахматист и устроил сеанс одновременной игры, и нужно было защищать престиж ГЭС, Хрустов сел за доску. Он охал, хватаясь то за больную ногу, то за перебинтованную правую руку, а узнав, что гроссмейстер не выносит дыма, попросил разрешения курить, и курил, выдувая горький дым в лицо гостю, сам багровея от кашля… И добился-таки того, что гроссмейстер, поминутно отворачиваясь, зевнул фигуру. В итоге гроссмейстер растерянно предложил ничью. Увидев, что в клубе — Таня и Алексей, Хрустов громко и нагло заявил, что никогда не отступает. Но в эту минуту Боцов и Таня вышли, и он тут же согласился на предложенную ничью…
А когда из Москвы снова, в третий раз, прилетел фотожурналист Владик Успенский, героем его съемок стал, конечно же, Хрустов. Борис и Серега гнали со стройплощадки бригадира, но он вопил, раскачиваясь на костылях:
— Не могу! Нужно срочно щит выдать! Лично проверить!.. Я не такой человек.
— Люто, люто, — одобрял Борис.
— Я сделаю о тебе фотоочерк! — восторгался Владик. — Фантастическая цепочка! Водружение флага к первомаю… жаль, не успел сфотать! Но ты, старик, слазишь для меня еще раз? А тут еще ничья с гроссмейстером! И на костылях сваривает арматуру! Эх, еще бы — свадьбу! Жених в белых бинтах — и невеста в белой фате… ассоциируются! Я это вижу! Я это вижу!
В ответ Хрустов, скромно потупившись, объяснял, что не надо, неловко ему, как бригадиру, выпячивать себя. Есть и другие, вполне достойные парни… И таинственно шептал:
— К тому же — костыль не так может понять заграница… Скажут: и калеки трудятся!
— Понято! понято! — метался с аппаратом среди бетонщиков Владик.
— Пойдем-ка, — неожиданно позвал его Хрустов. — У нас есть хо-рошая работница… Таня Телегина. Вон там она… в красной каске. Имя Тани, между нами, я начертал на знамени, которое водрузил там… — Хрустов перед Владиком скакал на костылях легко — словно танцевал. Только раз чуть не грохнулся — перед самым носом у Тани, и словно не видя ее, громко бросил Владику. — Где-то здесь она. Ну, я тебя оставляю. Может, еще увидимся, если не одолеет гангрена… Сфотографируй Телегину. Славная работница, правда, человек довольно черствый… — и заковылял прочь.
Он слышал, как Владик трещал московской скороговоркой:
— Вы Таня? Я сра-азу да-агадался! А я вас сейчас для AПН! Для ТАСС! Для «Геральд Трибюн»… Они иногда просят у меня что-нибудь этакое… А ваш бригадир — феномен! Лазил на Пик Победы! Снял флаги всех стран… водрузил наш! Кстати… он начертал ваше имя на знамени… но это — между нами…
Хрустов уходил, багровея от стыда (ему в последнее время все чаще становилось стыдно за то, что он привычно только что отбалабонил). «Комедия получается. Но что же такое сделать, чтобы меня полюбила? А вдруг так и так любит? Подождать, захватить врасплох?!»
Он просидел в прорабской до конца дня, курил и ждал сумерек. И когда его смена двинулась к автобусу, вышел и, страдальчески прыгая на костылях, встретил Татьяну. Телегина шла одна, закрывая от ветра лицо. Хотя уже нет никакого мороза.
— Таня!.. — вырвалось у Хрустова.
— Лёва… ты?
Они растерялась. Хрустов шагнул к ней, у него размотался бинт на правой кисти, он сунул кончик бинта под мышку, в этот миг выскользнул правый костыль — и Хрустов грохнулся на правый бок. Впрочем, он научился хорошо падать. — Танька… Танюшка… куда-то пропала, меня не узнаешь…
— Левушка… — Всхлипывая, она помогла ему подяться. — Ушибся?
Улыбаясь, он оперся о костыли, обнял правой рукой девушку — конец бинта с черным пятном мотался по ветру.
— Taнечка, я больше не могу… спать не могу, о тебе думаю… падает производительность труда… — Он так проговорил в привычной своей насмешливой манере, потому что ему показалось — она усмехнулась. — Если виноват — прости… превратиться бы в старого быка — ты бы гладила шерсть мою и рога — и плакала…
Таня быстро оттолкнула его, нагнулась, вытирая глаза, сделала вид, что застегивает расстегнувшуюся «молнию» на сапожке. Кто-то шел мимо.
— Не могу… измучилась… Эта молния!.. всю ногу рассекла! Есть тут в поселке ателье? — Она подняла голову. — А, это ты, Хрустов? Ходить не могу — сапожок раскрывается…
У Хрустова щеки похолодели, сердце обмерло.
— Плохо еще у нас дело поставлено в бытовой промышленности, — тихо ответил он. — Купи другую «молнию», лучше — японскую. А я смотрю, — он завизжал костылями по снегу, — смотрю — какая-то женщина согбенная… думаю, может, старушка… помочь надо.
Таня криво улыбалась.
— А ты че тряпки намотал?
— Для тепла, мерзнут конечности.
— Мерзучий какой стал.
— Что ж плохого, если организм мерзнет? — удивился Хрустов. — Не железный! Не на электронных лампах! Не то, что у других… («Что я делаю?! Идиот! Я же ее больше никогда не увижу!!! Остановись!!!») Смотрю — в темноте моргают лампочки… то ли приемник кто несет, то ли… а это Таня Телегина!
Таня повернулась и пошла прочь.
— Куда же вы, девушка? Я ведь так быстро не могу!.. — Хрустов нарочно отстал, понимая, что сморозил великую глупость. Он медленно тащился, скрипя костылями в снегу, но ему было душно, жарко. Если бы кто сейчас увидел его, поразился бы серьезному и очень взрослому выражению на этом лице. У Хрустова в жизни что-то оборвалось. И теперь всё уже будет иначе. Ну, почему, почему мы не умеем говорить просто и сердечно? Нас не учили культуре чувств… все шуточки и хохмочки… проклятый век упадка философии! — Что там???
Ему показалось — впереди, в темноте, стоит Таня и машет ему рукой.
«Нет. Не хватало еще галлюцинаций. Смеется надо мной, думает — тряпки намотал. Думает — притворяюсь?! Бинты сорвать и, обливаясь кровью, пройти мимо нее? А может, это не ты? А твоя сестренка? У тебя нет еще одной, третьй сестренки? А ты сама, добрая, Золушка… моешь сейчас полы у кого-нибудь в далекой стороне…»
— Малодушная вера! — вслух сказал Хрустов. — Ледяная тоска! — И снова ему доказалось, что впереди идет, оглядываясь, Таня. — Стой, Телегина! Стой, ведьма! Как бригадир приказываю!.. Нет, мне надо быть выше этого. Теперь я понимаю, почему многие государственные деятели были несчастны в любви… да, да, именно несчастны!.. — Он покивал самому себе. — Иди, Хрустов! Вперед, Хрустов!..
Ночью ему снился сон, как вызывает его к себе в баню и шлепает веником начальник стройки Васильев. У самого Васильева на плечах золотые, генеральские листья, а у Хрустова — зеленые, солдатские… Ты, кричит Васильев, какое имеешь право болеть?! В то время, как вся стройка напрягается в ожидании ледохода, а тебе, твоей бригаде поручили опаснейший участок, ты потерял неделю чёрт знает на что! Ты не имеешь права болеть! Ты лидер, вождь! Твои костыли хуже симулянства — ибо мы тобой должны вроде бы гордиться, а тобой гордиться нельзя! Я, бормотал во сне Хрустов, заливаясь слезами, я через два дня сниму лубок… я уже сейчас здоровый вождь. А Васильев саркастически усмехался: все так говорят! Хлестал и хлестал его раскаленным веником… потом смилостивился и заменил один погон на плече Хрустова желтым листиком. И пальцем погрозил: чтобы вел у меня жизнь аскета! Как я! Или вон — Туровский. Тоже один. Теперь такой почин. Понял?.. И грянул на прощание Леву горячим веником по глазам — полетели золотые и зеленые листья…
Хрустов вскочил — в рассветной тьме его задел рукавом, одеваясь, Серега Никонов. Перед плотиной стремительно взбухал Зинтат. И нужно было ехать — вставать плечом к плечу перед этим синим чудовищем. Смысл жизни обретал зримые очертания — вне философии, вне любви, вне полудетских слабостей. Только бетон. Только железо. Только вода.