встрепенулось, ударилось с силой о ребра, когда однажды рубанул Владислав московита в богатом жупане, что едва сам не зарубил его саблей с золотой рукоятью. Удивленно тогда взглянули на шляхтича небесно- голубые глаза из-под светлой челки, такие схожие с глазами его коханы. Искривились губы, незаметные под усами густыми, в широкой бороде. Еще долго мучился тогда Владислав, гадая, кто был тот воевода молодой. Неужто и вправду он отнял жизнь у брата Ксении, сам не ведая того? Попробуй — разгляди в этих бородатых москвитянах сходство со знакомыми до боли чертами!
У Владислава гора с плеч упала, когда Жигимонт отпустил его обратно в Речь Посполитую, куда он вернулся, сославшись на неотложные дела, связанные с тяжбой в Трибунале Литовском. Но не суд по делу о наследстве отца так гнал его обратно, а прошлое, от которого, увы, никуда не убежать. Потому Владислав даже ни разу за эти пять лет не был в землях, что отошли ему после гибели Северского. Не хотел воскрешать то, что схоронил тогда вместе с деревянным гробом, что надежно спрятал под каменным крестом.
Ах, если б можно было вычистить из головы все воспоминания, как выметают пыль из гридницы метлой! Он бы с радостью тогда выгреб их все, все до единого, чтобы забыть каждый день, каждый миг. Запах ее кожи и волос, ее улыбку, ее волосы, ее глаза. Но как забыть, когда все напоминает о них? Блеск золота перстней в свете свечи, спелое поле пшеницы, колосящееся в серпене широкими волнами, дивное летнее небо…
Владислав помнится еще до свадьбы с Ефрожиной, с конце серпеня 1611 года, который отнял его душу, решил уничтожить все, что могло напомнить ему о прошлом, решив вычеркнуть то, что не вернуть, чтобы не ныла рана, которой вовек не затянуться. Он тогда долго стоял в спаленке, в которой жила Ксения, почти всю ночь, тщетно пытаясь уловить хотя бы в дуновении летнего ветерка ее присутствие. Но комната была пуста. Ни ее запаха, ни ее тепла. Она ушла. Только в большом зеркале, что было открыто для взгляда ныне, Владислав видел ее, его кохану, в том самом голубом шелковом платье, так заманчиво переливающемся бликами в свете свечей под жемчужными узорами. Стояла и улыбалась, как тогда, когда они готовились идти на празднество Рождества Христова.
И Владислав разбил это зеркало, сам не зная зачем, ударив по нему кулаком, разрезая себе кисть одним из осколком. Но даже эти осколки с мутным изображением не принесли тогда облегчения, душа кричала криком от боли, и казалось, сердце не выдержит ее, этой боли, разорвется на части. Он словно в исступлении крушил тогда комнату: разорвал занавеси на окнах и на кровати, разбросал белье, порезал кордасом ее платья, что ждали ее возвращения в сундуках, разрезал перину и подушки. Только когда он сбил с полки одним махом иконы, разбивая киот, когда на него взглянули в сочувствием в глазах Господь и Божья Матерь с образов, остановилось это безумие, завладевшее его душой. А вместо этого приступа вдруг пришли слезы. И он, магнат Заславский, в чьем подчинении было столько земель и душ, доблестный рыцарь, не знавший страха, славящийся своим хладнокровием, плакал в ту ночь до самого утра, упав на разорванные одежды, по-прежнему хранившие ее запах, на белые перья, будто оставленные ангелами, что накрыли его крылами, подарив эти слезы, с которыми пусть на некоторое время, но все же уходила боль, от которой было так тяжело дышать. Уходила вместе с памятью о былом. Навсегда…
И Владислав забыл. Вот только нет-нет да привидятся в летнем небе девичьи очи. Или больно сожмется сердце, когда заполыхает огнем соломенная фигура Мажанны в последнее воскресенье Великого поста в знак того, что зима уходит, уступая место весне.
Или когда он будет проезжать мимо погоста, хотя эта дорога до Замка длиннее из костела, и глаза будут пытаться найти среди каменных и деревянных могильных распятий тот самый крест, так схожий с тем, что некогда она носила на груди. Он никогда не был на ее могиле, предоставляя это Добженскому, что каждый День поминовения носил туда поздние цветы или ветви деревьев с яркими осенними листьями. Ни единого раза Заславский не ступил на погост. Этот каменный крест для него, словно та ноша на сердце, что носит он уже пять лет с того самого дня, когда заполыхал огонь в корчме старого жида Адама. Хорошо, что жида прибрал к себе его Бог, иначе кто знает, как поступил бы Владислав тем летом, желая уничтожить все, что могло быть связано с ней?
Он никогда не называл ее по имени с того дня. Только «она». Почему он так поступал, он не смог бы объяснить никому, как бы ни пытался. Имя теперь принадлежит этому камню, а у Владислава ничего не осталось. Только безликое «она», чтобы ненароком не сорвать ту засохшую корочку, что наросла на его кровавой ране. И в День поминовения он будет поминать и вспоминать о ком угодно из тех, кто ушел от него безвозвратно, только не о ней. О ней он вспоминать не желает.
— Я хочу поехать на охоту в Бравицкий лес, — объявил Владислав своей свите тем же вечером за ужином, вспоминая о личных охотничьих угодьях, что были в трех днях пути от Заслава.
Лес, густой и порой непроходимый из-за частых ельников, но полный всякого зверья от белки до большого и мохнатого зубра. Топь, что раскинула свои сети на южной границе леса для зазевавшихся путников или невнимательных охотников, а то и просто для неугодных магнату этих земель людей. Старый каменный дом — Лисий Отвор, с которыми связано столько событий у Заславских.
Именно там почти два года удерживали взаперти пани Патрысю, пока Литовский Трибунал не вынес вырак
Злая насмешка судьбы! Кто ведает как повернулась бы жизнь Владислава, если бы тот пожар не унес ее жизнь. Законник в Вильно отыскал лазейки, которые позволяли его нареченной быть признанной шляхетским сословием, а значит, их детям быть полноправными шляхтичами. А через полтора года решился вопрос и с правами на наследство, независимо от воли людской или судебной власти.
Юзефу суждено было не стать ординатом, но занять место среди остальных Заславских в склепе под костелом он все же сумел. Пусть даже в самом дальнем углу, чтобы пан Стефан спал спокойно и не злился на Владислава за это решение. Иначе поступить тот не мог.
Пани Патрысия заняла место хозяйки в Дубровицах, и даже по редким слухам, открыто живет с каким-то шляхтичем, Бог ей судья. Владислав не видел ничего дурного в его редкие визиты к невестке, но пусть пеняет на себя, если о ее грехе заговорят открыто! Изредка она ездит к старшей дочери в Варшаву, где та живет с мужем, что ходит в свите Владислава, сына Жигимонта. А скоро отдаст замуж и вторую, младшую, да заживет в свое удовольствие. Но в Заслав она никогда не приезжала — слишком уж горьки мысли посещали ее голову при мысли о Замке и о том, что значило кресло с высокой спинкой в одной из его зал. И она открыто ненавидела Добженского, несмотря на все, что тот старался сделать для нее, хоть как-то облегчить муки ее заточения. Он для нее всегда будет воспоминанием о том заточении, когда она была лишена возможности влиять на судьбы и будущее. Пан Тадеуш был ее тюремщиком, а Лисий Отвор — ее темницей.
Для Владислава же этот двухэтажный дом с толстыми деревянными балками под самым потолком и этот лес, отдающий ныне осени свою дань, обнажая ветви с каждым днем, связан с воспоминаниями об отце, об охоте, на которую они вместе выезжали в этом лесу — пан Стефан, Юзеф и он сам во главе многочисленной свиты из шляхтичей, шляхтянок, ловчего и его людей. Он помнил, как любил псовую охоту Юзеф, не соколиную, а именно псовую, когда десятки быстрых собак загоняют свою жертву прямо в руки охотников. Вот и ныне взяли именно псов, чтобы загнать оленей, которых люди Влодзимежа приметили на днях в лесу.
— О чем ты думаешь? — спросила, улыбаясь, Барбара Кохановская, его Бася, как называл он ее в тишине спальни, пережившая с ним горе и радости, словно законная жена. Всегда тихая, всегда готовая выслушать и приласкать, всегда покорная…
Ее светло-рыжие локоны так красиво спускались на грудь из-под беличьего околыша. Она словно сама осень на фоне этого золотого и багряного леса, как сказал вечно угодливый ушам пани Добженский, что осматривается вокруг, ожидая сигнала от Влодзимежа занимать места в седлах и спешить вслед за собаками по осеннему лесу, держа в руке самострел. Именно самострел — не хотелось пугать раньше времени зверя грохотом выстрелов. Остальные шляхтичи тоже разбрелись по этой небольшой полянке в ожидании сигнала, стараясь говорить как можно тише, но все равно заставляя птиц с шумом взлетать с ветвей, пугая тех своим громким хохотом.
