никто так не осведомлен, как водители машин начальников. В зеркальце видел его ухмылку, что означало: обо всем он знает.

Ответ командира немного успокоил: «распустился» — не то преступление, за которое отдают под трибунал. Да если бы, не дай бог, произошло преступление, то конечно же ехал бы арестовывать не командир. Что все же цыган учудил? Очень тревожило, что это связано с Ликой. Неужели мог оскорбить ее?

Увидев Данилова, испугался я не меньше, чем вначале. На батарее готовность номер один, а командир… Землянок не строили, проявили находчивость, достали трофейные бронированные вагончики, чистые и удобные. Данилов сидел в таком вагончике на полу, на коврике, «как турецкий султан», сказал потом Кузаев. Попытался встать при нашем появлении, но его сильно повело, и он прислонился к стене, виновато улыбнувшись. Бравый, всегда подтянутый офицер потерял всякий вид, превратился в тряпку — измятый весь, растрепаны кудрявые волосы, красные глаза, запекшиеся губы. Пьяный… Саша пьяный? Он же никогда не пил свои фронтовые сто граммов, отдавал другим офицерам. Что могло случиться? Хорошо, приехал Кузаев. А наскочил бы кто из штаба корпуса или фронта — не миновать трибунала.

— Шиянок! Забери пистолет.

— Не отдам!

— Я тебе не отдам! Я тебе не отдам! Скажи спасибо, что не забираю ремень и не веду под конвоем. Позови, Шиянок, старшину.

Старшина батареи Платон Коляда, тоже мой друг и земляк, видимо, прятался за вагончиком, искать его не пришлось — тут же явился сам.

— Товарищ майор, по вашему приказу…

— Шустрый! Ты достал спирт?

Виновато опустил старшина голову.

— Десять суток гауптвахты!

— Есть, десять суток.

— Придешь на губу сам. Со всем запасом горючего, что прячешь в коптерке.

Побледнел Коляда, наверное, имел непосильный для переноса запас.

— А сейчас проводи командира в машину. Пошатнется на глазах у батареи — получишь еще десять суток. Я вас научу «свободу любить»!

На позиции Кузаев обратился не к старшему по званию Унярхе — дал понять, что презирает доносчика, — а к младшему лейтенанту, командиру взвода управления:

— Архипов, останетесь за командира. Мы с Даниловым съездим в Познань в штаб корпуса.

Молодец Кузаев — так умело и бережно оберегает авторитет командира. Но в машине дал волю своему гневу, не обращая внимания на меня и водителя. Но пока склонял Данилова в «двенадцати падежах», тот сопел, икал, повторял, как испорченный телефон:

— Виноват, товарищ майор… Виноват, товарищ майор… Виноват. Учту…

Пьяное признание вины раздражало Кузаева, злость его не затухала, он пригрозил:

— Кончится война — вылетишь из армии как пробка из бутылки. Коней будешь красть!

Очень жестоко и оскорбительно — не похоже на Кузаева, шумного, но доброго. Даже я сжался, будто ненароком ударили меня.

Данилов хотел остаться в армии, об академии мечтал, ему пророчили высокие звания. Потому он… заплакал, натуральным образом, совсем как ребенок, затрясся в истерическом рыдании, хватаясь за ручку дверцы. Я обнял его за плечи:

— Саша! Саша! Что ты! Шуток не понимаешь!

Кузаева его плач тоже, видимо, ошеломил, он умолк. Данилов уже не шептал виновато, а через плечо кричал гневно отчаянно:

— Я — цыган! Я — цыган! Потому мной пренебрегают…

— Кто тобой пренебрегает?

— Она. — Но тут же испугался, что выдал себя, крикнул: — Все! Все! Я — цыган! Я — цыган! Почему Гитлер уничтожал цыган?

Кузаев с переднего сиденья повернулся к нам, пристально всмотрелся, сказал спокойно:

— Постой. Кто — она? И кто — все?

— Все! И вы!

Едва увидев пьяного Данилова, я не сомневался, что причина — Лика, потому и просила перевести ее. А к Кузаеву догадка пришла только сейчас.

— Так это ты из-за девки так раскис? Слюнтяй! Гимназист! Сопли вытри! Ты — не цыган! Ты — дурак! Баба! Цыгане — умный народ. И никто тобой не пренебрегает. Девушка его не любит, так он переносит на весь народ. Пренебрегают! Шиянок! Плохо ты просвещал своего друга. Прочитаешь ему политграмоту о национальной политике.

Кузаев немного подобрел, но злостной язвительности не утратил. Во дворе сказал:

— Ну что? Сам пойдешь или на носилках тебя понести, будто в санчасть?

Данилов в ответ так заскрежетал зубами, что страшно стало. Напрасно майор допекает так деморализованного отвергнутой любовью парня, подумал я. На войне мы во всем повзрослели, повзрослели наши взгляды и чувства, кроме, наверное, одного — чувства любви, в ней мы наивные юноши, действительно гимназисты — не однажды я убеждался; о девушках, пожалуй, нельзя этого сказать, у них инстинкт материнства побеждает все остальное, потому и кажутся они более уравновешенными и зрелыми — как матери наши.

— Смотри же… иди за мной, как хороший адъютант за маршалом. Шаг чекань! Встречных глазами ешь! — то ли серьезно, то ли издевательски, не понять, приказал размякшему подчиненному командир дивизиона.

Провел он Данилова на жилой этаж, ключом открыл двухкомнатную квартиру, имевшую два назначения — гостиницы для инспекторов, которые могли приехать из штаба корпуса, и гауптвахты для своих офицеров. Обидно, что обживать ее будет лучший командир дивизиона. Переживал я еще и потому, что в машине Данилов словно бы не замечал меня, хотя сидел я рядом, и злым движением сбросил мою руку со своего плеча.

— Выспись в немецких перинах… они бабами пахнут… А завтра я с тобой поговорю. Только без фокусов, «рыцарь печального образа». Боец принесет воды — портрет помой, а то он у тебя как истоптанный телятами выпас.

Данилов снова скрипнул зубами. А я опять встревожился: еще в машине представил его отца, в безумной ревности убившего человека. Я таки боялся его фокусов. И рассказал не Колбенко, который мог бы отреагировать совсем неожиданно из-за своего возраста — так же, как и Кузаев: мол, слюнтяй, хлюпик. Рассказал Жене Игнатьевой. И она поняла. Отношения у нас с Женей как у дружных брата с сестрой. У нее отросли волосы, на лице выступили трогательно смешные веснушки, она поздоровела, исчезли боли в животе, что ее особенно радовало. Женю можно было бы назвать красивой, можно было бы влюбиться в нее, если бы… не рост. Вот ведь парадокс: мужчин такого роста зовут гвардейцами, удальцами, а для девушки он недостаток. Женя, догадывался я, мечтала о любви, в дружеских чувствах ее ко мне была душевная тайна, которую она нечаянно выдала, осудив польку: мол, не по-девичьи Ванда ведет себя, нельзя так афишировать: свою любовь. Женя считала любовь святым чувством и проявляла необычайное внимание и заботу к тем, у кого отношения были чистые. При всей нашей взаимной доверительности я не сказал ей о любви командира первой, не сказал, возможно, из боязни: разглашением тайны как будто отдаляю Лику от себя, уступаю другому. Вот же позорная собственническая психология — на всякий случай держать про запас для себя!

Женю неожиданно для меня очень встревожило душевное состояние Данилова.

— И вы оставили его одного?

— Не только оставили — на ключ закрыли.

— Как можно? Там же посуды полно, стекла…

— При чем тут стекло?

— Павел, вы удивляете меня. Человек в отчаянье оглушил себя спиртом. Никогда же не пил, вы говорите. Кто знает, что он может сделать еще! Давайте сходим к нему.

Вы читаете Зенит
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату