Приходится действительно сочинять — расписывать малозначащие факты.
Просматривая мои фантазии, вычеркивая высокие ноты, что делал редко, Тужников протянул мне рапорт Савченко.
— На, читай. И завидуй. Командир — за. Скоро я тебя назначу на новую должность.
Я встрепенулся: что еще за новости? Никакой другой должности мне не надо! Эту люблю.
— Знаешь, на какую?
— На какую?
— Начальником детских ясель. Как раз для тебя служба. Слезки будешь им утирать, как их мамам утираешь. Сказочки рассказывать… Сочинять ты умеешь…
Тужников нередко шутил грубовато, однако я свыкся, не обращал внимания. Но эта шутка обидела. Как только удержался, чтобы не ответить майору непочтительно? И на Колбенко обиделся: когда пожаловался ему, он захохотал. Что тут смешного?
Возможно, именно тужниковская «шуточка» настроила меня на полный протест в решении нелегкой задачи — кого пригласить в театр. Нет, не черноокую польку! А «купанную в молоке финку», как о ней сказал однажды сам Кузаев. Лику Иванистову! Никто не скажет, что у меня плохой вкус. Завидовать будут. И пусть завидуют! Даже если потом Тужников и пошутит вроде того, как с яслями, бог с ним, за такую девушку можно любую шутку вытерпеть.
Была еще одна причина. Неделю назад Лика получила письмо от отца. С какой радостью она сообщила мне о нем. По телефону. А когда я пришел на батарею, прямо у дальномера, в присутствии Данилова и Масловского, совсем по-деревенски, не стесняясь, достала письмо, спрятанное на груди, и, пунцовая от радости, протянула мне. Я понял, зачем она так «гласно» показала мне письмо — чтобы я сказал Зуброву. С капитаном у меня хорошие отношения. Он любит историю, и я люблю, и мы как бы соревнуемся, кто знает больше исторических фактов. Часто спорим, толкуя их каждый по-своему. Споры наши любит любознательный Кузаев, сам подбивает на них за обедом или ужином: «Что-то историки молчат» — или: «А что сказал бы на это Кутузов? А ну, историки!»
В спорах я нередко звал в арбитры эрудита Шаховского. Зубров его авторитет не признавал:
«Не марксистские у него трактовки».
«Он же наш институт окончил».
«Власов нашу военную академию кончал».
Такие сравнения, брошенные Зубровым как бы походя, между прочим, странно смущали, я не знал, что ответить на них. Это не позиции войск Петра I и Карла XII под Полтавой, предмет наших споров.
Зубров мог и не так смутить.
«О чем девчата еще говорят, кроме того, что ты пишешь в донесении?»
«О женихах».
Без удивления, без неудовольствия, как бы в шутку:
«Будешь дипломатом. Только не советским».
Как обухом по голове.
Реакция капитана на мое, естественно, радостное сообщение о письме отца Иванистовой, о том, что он — полковник инженерных войск на Первом Белорусском, тоже смутила и ошеломила:
«И ты?! Смотри ты, конспиратор! От меня таился. Обскачи любителей клубнички. Желаю успеха».
«В чем?»
«Не прикидывайся ягненком, Шиянок. В этом деле все мы — коты. Не посрами род мужской. Финночка-малиночка. Играет недотрогу. Но это ненадолго».
Оскорбился я — за Лику, за себя. Но возмутиться не посмел. А потом три дня ходил как оплеванный. Противен был сам себе.
Возможно, и зубровская «шутка» повлияла на мой выбор, кого пригласить в театр.
Конечно, сначала я заглянул к командиру батареи. Данилов удивился моему приходу в конце дня. Сам он собирался на КП дивизиона: Кузаев оставлял его вместо себя.
— Что тебя принесло?
— Заберу у тебя бойца. На вечер.
— Куда?
— В театр.
— В театр? — Нет, Данилов не удивился, он как-то сразу подозрительно насторожился: — Кого тебе дать?
— Я сам выбрал.
— Сам? Кого?
— Иванистову.
— Лику?
С непонятной ревностью я подумал: «Для него она — Лика. О Саша! Сейчас ты будешь возражать. Но я опережу тебя».
— Командир приказал взять самую красивую девушку.
— Ты считаешь ее самой красивой?
Голос странно приглушен — чуть ли не до шепота, но в приглушенности его я уловил что-то незнакомое, чего у самого голосистого командира, хорошего певца еще не слышал. Что это? Затаенная угроза? Цыганский гнев?
— А ты не считаешь?
В потемках барака всмотрелся ему в лицо и… кажется, отступил, испуганный. Глаза его горели как у ночного хищника, а смуглые скулы неровно и некрасиво напряглись, будто он набил рот неразжеванными яблоками.
— Для меня она — как все другие. Боец! Номер дальномера!
Врешь, цыган! Почему ты забегал по тесной комнате, как тигр в клетке? И вдруг зло выругался.
Неожиданная и грубая брань удивила, ошеломила.
— Ты на кого так?
— На кого? На кого? — Данилов слепым танком двинул на меня, готовый, кажется, сбить с ног. — На вас, штабных крыс! Довоевались! Обабились! По театрам разгуливаете!
Первый раз за всю войну выпало такое счастье — сходить в театр, а он, умный офицер, протестует. Я тоже разозлился:
— Разгуливаем? Х-ха! Кто когда в нем был — в театре? Думай, что говоришь, Саша. Люди услышат.
Но слова мои не укротили его, а, пожалуй, еще больше разъярили. Голос сделался совсем глухим, как сквозь стену, но не менее гневным:
— Твой «стрелочник»… твой вонючий князь!.. — Ну, это уж слишком! — И этот… барабанщик, моралист… — не обошел и Тужникова. — И вождь твой… Кто из вас подумал пригласить хотя бы одного командира батареи, взвода? Ни один не приглашен. Ни один! Я звонил Савченко, Антонову… А штаб весь идет!
«Неужели ты разошелся из-за того, что не приглашен? — подумал я. — Нет! Ты не из тех. Не крути, цыган!»
— Да еще дай им девчат покрасивее…
«Вот это ближе к истине. Выдаешь ты себя, Данилов».
— А я — сохраняй полную боевую готовность…
— Из-за отсутствия дальномерщицы в осеннюю ночь батарея утратит боевую готовность?
Данилов словно споткнулся, остановился, всмотрелся в меня. Послал далеко-далеко…
— Пошел ты!.. Меня оставляют вместо командира дивизиона…
— Не бойся. Налета не будет. В такую пасмурную ночь…
— Я боюсь? Я боюсь?! — Скрипнул зубами. — Да вы все в штаны наложите, пока я вздрогну хоть раз. Стратеги дерьмовые! Не будет! Получил данные из ставки Гитлера? За выход Финляндии из войны немцы шалеют, готовы укусить где хочешь. В любую ночь. ДБ[8] могут прийти из Прибалтики, из самой Германии…