— Дура! Ты купчиха, что ли? Встань…
— Верная раба твоя… Ой, батюшка, милый разбойничек… — и заревела в голос.
Зыков нахмурился, подхватил ее под пазухи:
— Жирная, а дура, — и посадил рядом с собой на диван.
— Ой, ой, — скосоротилась она и засморкалась. — Ничевошеньки я знать не знаю, ведать не ведаю… Хошь режь, хошь жги… А только что…
— Слушай…
— Не буду у них, у проклятых буржуев, жить.
— Да слушай же…
— Знать не знаю, ведать не ведаю… Разбойничек ты мой хороший…
— Молчи, сволочь!. — внезапно вскочив, затряс Зыков под самым ее носом кулаками. — Срамных! Растолкуй ей, чтоб на двадцать ртов ужин сготовила… Да повкусней… А баня готова? Фу-у черт, дура баба.
Третий раз грохнула пушка. Стекла и висюльки на лампе взикнули.
— Скажи тому обормоту, как его… Миклухину, достаточно палить. Завтра… — проговорил Зыков и пошел в баню.
Ему светил фонарем приказчик Половиков, нес веник с мылом, простыню и хозяйское белье.
Баня — в самом конце густого сада. Весь сад в пушистом инее, как черемуха в цвету. И все морозно голубело. На пуховом снегу лежали холодные мертвые тени от деревьев.
— Прикажете пособить? — спросил приказчик, приподымая шапку и почтительно клюнув длинным носом воздух.
— Нет. Уважаю один.
— Не потребуется ли вашей милости девочка или мадам? Можно интеллигентную… — приказчик осклабился и выжидательно стал крутить на пальце бороденку.
Зыков быстро повернулся к нему, задышал в лицо, строго сказал:
— Не грешу, отстань… — и вошел в баню.
Зажег две свечи, начал раздеваться.
Когда стаскивал с левой ноги пим, рука его попала в какую-то противную, холодную, как лягушка, слизь. Он отдернул руку. От голых пяток до боднувшей головы его всего резко передернуло, лицо сжалось в гримасу, во рту, в пищеводе змеей шевельнулось отвращение:
— Тьфу! Мозги…
Он шагнул из бани и далеко забросил оба пима в сугроб.
От голубеющей ночи, со двора, пробирались к бане три всадника.
Зыков закрючил дверь, взял винтовку, китайский пистолет, нож и веник и нагишом вошел в парное отделение.
Когда он залез на полок и с азартом захвостался веником, пушка грохнула в четвертый и последний раз.
Продрогшие за длинный переход партизаны набились по теплым городским углам, кто где.
У молодой бабочки Настасьи пятеро. Маленькая, шустрая, она, как на крыльях, порхала от печки к столу, в чулан, в кладовку.
— Да ты ложись спать… Мы сами… Зыков не велел беспокоить зря. А Зыков скажет — отпечатает.
— Как это можно, — звонко и посмеиваясь возражала та.
На столе самовар, яичница, рыба, калачи — бабочка на продажу калачи пекла.
Четверо были на одно лицо словно братья, волосы и бороды, как лен. Только у пятого, Гараськи, обветренное толсторожее лицо голо и кирпично-красно, как медный начищенный котел.
— А у тя хозяин-то, муж-то есть? — зашлепал он влажными мясистыми губами.
— Нету, сударик, нету… Воюет он… При Колчаке.
— При Колчаке? — протянул Гараська, прожевывая хлеб со сметаной. — Зыков дознается, он те вздрючит.
— По билизации, сударик… Не своей волей, — слезно проговорила бабочка, и сердце ее екнуло.
— По билизации ничего, — сказал мужик в красных уланских штанах. — Ежели по билизации, он не виноват.
Настасья успокоилась. Быстрые глаза ее уставились в бороды чавкающих мужиков.
— Кого же вы бить-то пришли? Большачишек, что ли?
— Кого Зыков велит, — сказал крайний мужик в овчинной жилетке с офицерскими погонами и крепкими зубами щелкнул сахар.
— Нам кого ни бить, так бить, — весело сказал Гараська и, обварившись чаем, отдернул губы от стакана.
— А ты нешто убивывал? — спросила бабочка.
— Убивывал. Я на приисках работал, там народ отпетый… Убивывал…
Глаза Настасьи испугались.
— Гы-гы-гы, — загоготал Гараська. — Вру, вру… А вот я бабенок уважаю чикотать, — он квакнул по- лягушачьи и боднул хозяйку в мягкий бок.
— А зыковский наказ забыл, паря? Оглобля!.. Черт… — окрысились на Гараську мужики.
— Так тебе Зыков и узнал, — с притворной заносчивостью сказал Гараська, подмигивая мужикам.
Все плотно наелись и рыгали. Молодые мужики, раздувая ноздри, примеривались к хозяйке глазом: бабочка круглая. Вот только что Бог ростом обделил. Одначе, не хватит на всю артель.
— Ну, братцы, дрыхнуть.
Настасья улеглась за занавеской на кровати, партизаны в соседней комнатушке на полу, разбросив шубы.
Старший, Сидор, задал лошадям овса, помолился Богу и бесхитростно до утра завалился спать.
Почти по всему городку партизаны крепко спали. Только выходы на окраинах караулили зоркие глаза, да разъезды, тихо переговариваясь, рыскали по улицам.
А вот за крашеными воротами драка, гвалт: два партизана, голоусик с бородатым, пьяные, вырывали друг у друга деревянную шкатулку.
— Моя! — кричал голоусик.
— Врешь! Я первый увидал.
И оба залепили друг другу по затрещине.
Разъезд загрохотал в калитку и въехал во двор:
— Язви вас! Вы драться?!.
Партизаны крепко спали, и пушка сомкнула свое хайло, только обывателей мучила бессонница. Воля в каждом померкла, покривилась, всяк почувствовал себя беззащитным, жалким как заключенный в тюрьму острожник. Люди были, как в параличе, словно кролики, когда в их клетку вползет удав. Озадаченные обыватели то здесь, то там чуть приоткрывали дверь на улицу и прислушивались к голубой морозной ночи.
Но ночь тиха.
И это обманное безмолвие еще больше гнетет их. Каждый предвидел, что завтрашний день будет страшен: сам Зыков здесь.
Трепетали купцы и все, у кого достаток, трепетали чиновники и духовенство. Мастеровые, мещане и просто беднота тоже вздыхали и тряслись: Зыкову как взглянется, и хорошая и дурная про него идет молва.
Ой, не даром нагайкой Зыков погрозил. А кто у костров стоял? Простой народ. Вот ввязались позавчера в бунтишко… Эх, черт толкнул, попы подбили с богатеями!.. Эх, эх… Пускай бы правили городом большевики, тогда б и Зыков не при чем.
Фортки, двери закрывались, и долго в домах, в хибарках шуршал тревожный разговор иль шепот.