— В волость?.. Эй, Окентий! — окликнул Устин Кешку. — Ты чего молчишь? Где бузуи?..
— Я ни при чем… — бормотал Кешка, то нахлобучивая, то приподымая картуз, — как мир… его дело…
— Они нам поперек горла стали… — оживились мужики. — Они пакостники, они парня ножом, они коров перерезали… Они…
— Врете!.. — вдруг вынырнула из толпы Варька. — А вот кто коров-то кончил… вот!.. — ткнула пальцем на Сеньку. — Чего бельмы-то пялишь?! Признавайся!
Тот, растопырив руки и весь пригнувшись к земле, коршуном к Варьке кинулся. Та в часовню.
— Бей! На, бей, живорез!..
— Куда прешь? Не видишь?! — сбросив с крыльца Сеньку Козыря, взмахнул грузным кулаком каморщик Кешка.
— Ведут, ведут… Эвона!.. — удивленно и громко заорали сзади.
И всей деревней побежали за околицу, навстречу показавшейся толпе.
Только дед Устин кой с кем остался и с высокого крыльца часовни, прищурив глаза, всматривался вдаль.
Наступил вечер.
XXX
Тихо плетется в гору рыжая кобылка, надсадисто: в телеге трое. Невеселы идут по бокам телеги люди.
— Образумься, Аннушка… Дитятко… — говорит осунувшийся Пров.
— Подай мне Андрюшу, — тихо вскрикивает прикрученная к телеге Анна.
— Я здесь, Анна… С тобой…
— Уйди!..
Андрей-политик, путаясь в армяке Прова, идет возле Анны и гладит ей волосы. Но та мотает головой и самое обидное слово силится крикнуть, но слово это забыто.
Возле Анны, поджав руками живот, сидит Антон. Выражение лица детское, удивленное: глаза целуют каждого и каждого благодарят.
Ванька Свистопляс, причмокивая, правит лошадью. Запухшая нога его вытянута вдоль телеги, а левая рука нет-нет да и пощупает больное ухо. Он, как волк, исподлобья озирается на Крысана, глаза бегают и боязливо ширятся на показавшуюся из деревни толпу.
— Анна… — уж который раз подавленным голосом начинает Андрей. Иссиня-бледное лицо его подергивается, на правом виске прыгает живчик, упорный взгляд прикован к Анне. В его глазах появилось что-то новое, пугающее. Когда он переводит их на Прова, тот отворачивается, шумно вздыхает и никнет головой.
Братаны Власовы тоже здесь. Только бывшего каторжника Науменко нет — убежал, и нет Тюли с Лехманом.
Но Крысан, как наяву, видит старого бродягу. На Анну взгляд направит — не Анна: Лехман лежит и хрипло кричит несуразное; взглянет на Антона — Лехман сидит раскачиваясь; зажмурится — вновь Лехмана видит, его мертвые глаза, его раскрытый беззубый рот, его простреленную залитую кровью грудь.
И уж нет в Крысане злобы, не ходят за щеками желваки, глаза погасли, пересохший рот открыт. Он весь обвис, осел, покривился, еле ноги тащит, вздымая пыль.
— Плохо вам будет, — говорит Андрей.
— А ты как-нибудь, Андрей Митрич… тово… заступись… — просят мужики, — знамо, спьяну…
— Спьяну? Не в этом дело…
И мужики опять идут молча и тяжело сопят.
До деревни с версту осталось. Как спустились с горки, скрылась приближающаяся толпа, в зеленых потонула кустах.
— Тятенька, где ты? — тихо зовет Анна. — Развяжи меня, тятенька…
Но Пров едва понимает, что говорит дочь. Он вопросительно смотрит на мужиков, с ними взором советуется:
— Да, до-о-ченька, да потерпи…
А сам о надвигающейся и уже нависшей туче думает. Не о Лехмане, брошенном в тайге, не о пьяной сходке мужиков, не о зарезанных своих коровах, не о тюрьме, не о каторге — о жизни своей думает Пров: рехнулась дочь ума, кончилась и его, Прова, жизнь. Пропадай пропадом все: и Матрена, и хозяйство, и хромой сивый мерин, и деревня, и тайга, и белый свет, в могилу бы скорей, в домовину бы скорей, под крест лечь…
— Тятенька…
Пров не слышит: высокой стеной скорбь его окружила, как ночь среди бела дня, окутала. Но где-то огонек дрожит: может, оклемается, может, придет в себя Анна. А эти двое — пусть живут, мир бродяг приютит, пусть только помалкивают, а старика того убиенного погребению всей деревней предадут, — что ж, дело Божье, суд Божий. Мир смолчит, сору не вынесет: друг за дружку ответ держать будут, порука круговая. Андрея можно упросить, поклониться ему: голова у него не мужиковская, научит…
— Ну, ну… — вслух роняет Пров и уже веселей поглядывает на кудрявую возле часовни рощу.
По дороге от деревни мужик скачет. По дороге от деревни впереди всех Матрена бежит, за ней ребята, за ними толпа с горы спускается.
XXXI
Подвыпившая Даша в ногах валялась у Устина:
— Дедушка ты мой светлый… Ослобони мою душеньку… С панталыку я сшиблась, дедушка…
— Никто, как Бог…
А уж толпа вливалась в деревню. Все, кто оставался с Устином, поспешили навстречу.
Даша ничего не видела, кроме добрых глаз Устина.
— Судите меня, люди добрые… я, потаскуха, с Бородулиным жила… Солдатка я… воровка я… — она громко сморкалась, утирала слезы и, ползая, хваталась за Устиновы босые ноги. Устин приседал, удерживая равновесие, и, весь нахохлившись, скрипел своим стариковским, с огоньком, голосом:
— Совесть, мать, забыла… Бесстыжая ты…
— У Бородулина деньги я украла… А не бузуи… Ох, светы мои…
Устин гневно всплеснул руками:
— Ведь ты… Черт ты… Ведь бузуев-то… Ах ты ведьма!..
— Хорошень меня… Задави… Убей…
Вдруг, испугав Устина, Даша взвизгнула и бросилась к подъехавшей телеге:
— Аннушка! Девонька!..
— Тпру! — пробасил Обабок. — Приехали…
— Молись, ребята, Богу, — выдвигаясь из вновь выросшей толпы, проговорил какой-то старик.
— Чего — Богу… Айда домой, — сказал Пров. — Понужай, Матрен, кобылу-то.
— Стойте! — крикнул Устин с крыльца часовни и сердито одернул рубаху.
А тем временем Анну сняли с телеги, напоили холодной водой. Она всем улыбалась и что-то говорила торопливым, не своим голосом, проглатывая слова.
К дому повели ее.
— Стой, Пров! Вернись!..
— Я чичас приду, Устин… Ишь, дочерь-то…