Уговаривать их не пришлось, они устали и проголодались. Обе старые женщины с удивлением смотрели, с каким аппетитом угощались молодые; сами они ели, как птички в неволе. Это напомнило им о том времени, когда их дом был полон голосов, когда мгновенно опустошались горшки, и куски хлеба один за другим исчезали в широких белозубых ртах…

Анжела Тереса увидела больную руку Люсьен Мари и спросила участливо:

— Они вас пытали в тюрьме?

Люсьен Мари спрятала больную руку в колени. Барселонский врач снял у нее с руки повязку и сказал, что рану можно считать залеченной. Красный, распухший, лучеобразный шрам вскоре побледнеет, а со временем и совсем исчезнет. А если останется, так потом можно будет сгладить его с помощью пластической операции.

Но пока еще шрам этот все время напоминал о себе, ей не хотелось снимать жакет; она переняла манеру монахинь покрывать одну руку другой или прятать руки в рукава.

— Мы были не в тюрьме, — сказала она тихо. — Но мой брат там сидел — пока они его не убили.

Давид предостерегающе толкнул ее ногой под столом — зачем касаться такого болезненного воспоминания? Но про себя сразу же отметил, насколько тактичным был ее ответ, как он снял налет необычайности с вопроса Анжелы Тересы. Это был ответ на той же длине волны — и поэтому Анжела Тереса смогла очнуться и на минуту вернуться к жизни.

— В нашей войне? — спросила она и наклонилась вперед.

— Нет, в нашей. Против немцев.

— А, — произнесла Анжела Тереса и немного подумала. — Значит, была еще одна война?

Мимо нее она прошла, не оставив следа.

— Расскажите о вашей войне, — попросила она.

Наверху в их комнатах им показалось сыро и холодно после теплой кухни. Испанские лампочки одиноко висели где-то высоко под потолком. Оба осмотрелись кругом со сжавшимся сердцем и ощущением чего-то нереального: неужели действительно мы будем жить здесь? Спать, отдыхать, работать? Неужели?

Анунциата покричала на лестнице и спросила, не нужна ли им бутылка с горячей водой. Давид коротко откликнулся: нет, спасибо.

— Какое неверие в наши силы, — пробурчал он.

— Не хвастайся уж, — сказала Люсьен Мари. — Мне бы конечно бутылочка не помешала.

Ничего, она не замерзнет. Они заснули под шорох дождя, прерываемый дробным стуком тяжелых капель.

Пока они спали, высоко в небе подул ветер и прогнал тучи. И проснулись в совершенно обновленном мире, где каждая травинка сверкала и переливалась на солнце, а каждый листок напрягся от жизненных соков.

Давид вошел в купальном халате, с влажными волосами после душа, и принес поднос с черным кофе и горячим молоком.

Люсьен Мари протерла глаза и села в постели:

— Ты сварил кофе?

— Ну, Анунциата, если на то пошло. Хочешь в постель? А то здесь есть солнечное местечко…

— Иду, — заторопилась она.

В холле имелась двойная дверь; казалось, она выходила на балкон. Балкона однако там не было, а одни только чугунные кованые перила, но когда утреннее солнце вливалось в распахнутые двери, человек находился как бы на улице. Они уселись на пол, на подушки, а посредине поставили поднос. Почему и когда фиксируется в памяти какое-то одно определенное мгновение, как некое уплотнение действительности, как концентрация реальной жизни — хотя ничего особенного или нового в сущности не происходит?

В тот момент, когда Люсьен Мари поднесла к губам свою коричневую чашечку, мир застыл, и ее, как волна, захлестнуло ощущение довольства жизнью.

Кофе не был контрабандным, поэтому довольно плохой, молоко пахло козой. Хлеб грубый, нарезан крупными кусками.

А вот и ее партнер, с торчащими вихрами, в распахнутом халате, старый ее приятель Давид, с которым она состояла в законном браке несколько дней, а в незаконном несколько лет. Давид заметил, что внезапно она застыла на месте, и сидел молча, хотя и по другой причине.

А все вместе было воплощением совершенства.

— Боже, какая я сильная, — вдруг сказала она.

Ну-ну, как раз сила не была ее отличительной чертой последнее время. Она с удивлением услышала свои собственные слова.

— То есть, я хотела сказать, счастливая, — поправилась она.

А может быть это то же самое?

Она поставила чашку на пол и протянула Давиду руку. Кончики его пальцев встретились с ее пальцами. Через эти пять контактных точек она электрическими разрядами передала ему, что жизнь хороша и любовь восхитительна.

Конечно, жизнь хороша! Конечно, Люсьен Мари пленительна в своей способности наслаждаться мгновением, с отчаянием подумал Давид. Если сам он видел лишь глубокую тень там, где солнце светит ярче всего, то мог же он по крайней мере заставить себя на эту тень не указывать ей…

Только что он опять спросил Анунциату о Жорди, и узнал, где он сейчас.

Открыв шкаф, чтобы повесить туда свою одежду, он обнаружил там несколько костюмов, изъеденных молью, но почти новых. Один светло-серый, другой зеленоватый, какие обычно надевают черноволосые молодые люди, когда танцуют сардану или идут на свидание с девушкой.

Хосе или Эстебана…

Он быстро захлопнул дверцу и открыл шкаф в другой комнате. Там лежали рыболовные снасти и принадлежности для игры в мяч. Он не мог скрыть своего волнения, она это заметила.

У него горячо вырвалось:

— Разве мы ведем себя прилично? Приезжаем сюда и хотим быть счастливыми в доме, где столько горя… Они тут, вокруг нас, почти живые. Это мы посторонние — а они должны быть здесь — их голоса, их труд, их дети. А я чувствую себя паразитом…

Он даже не попытался скрыть, что на глазах у него навернулись слезы. И сразу же подумал: ну зачем я должен так тяжеловесно портить ее счастливые минуты? Как будто в ее жизни их было так уж много. Потом заметил, что ощущение счастья у нее настолько глубоко, что его не так-то легко нарушить.

Она пересела и прижалась к его плечу. Ей хотелось разговаривать с ним тихонько, доверительно, и, не видя его, ощущать близость его тела.

— Слушай, ну почему мы должны чувствовать себя паразитами? Я смотрю на это совсем по-другому… Мы приходим сюда как друзья, — задумчиво промолвила она.

— Ну и что, какая им-то от этого радость — мужчинам, которые погибли такими молодыми, — почти грубо сказал Давид.

Люсьен Мари сидела, устремив взгляд вдаль, поверх крон деревьев, как будто искала что-то необъяснимое, то, что иногда вдруг мелькает во сне; вся жизнь — это единый поток, целый и неделимый. Но не могла додумать мысль до конца, сказала только:

— Им, конечно, все равно. Но они, по крайней мере, живут в нашем сознании, если только мы их в своем страхе не вытесним. А это, мне кажется, так жестоко…

La vie unanime[13], подумал Давид. Тихо исчезающий машинист Жюля Ромена. Остается одно лишь воспоминание, солнечный блик здесь, солнечный блик там, потом постепенно исчезает и он.

Она сказала задумчиво:

— А ты заметил, как здесь все изменилось после той катастрофы? Она как будто разрезала все пополам. И сам дом стоит, как призрак, и внутри, в комнатах, только две старые женщины да съеденные молью костюмы. (Да, Давид, я тоже их видела.) Сознание Анжелы Тересы или, по крайней мере, ее внимание, остановилось, как часы, на определенной точке. Но нужно, мне думается, только прикоснуться к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×