Белка скуксился:
— Че-то показываю ее портрет, показываю, а никто не узнает.
— Продолжаем спрашивать.
— Слышь, поручик, а ты уверен, что эта твоя ящерица все еще в Питере?
— Я ни в чем не уверен. Не хочешь — соскакивай, я другого кого-нибудь найду.
— А че ты такой обидчивый, как барышня кисейная? Уже весь Питер про твою ящерицу знает, а никто не видел. Даже Федору, говорят, сказали, и то ничего.
— Что еще за Федор?
— Это, брат, фигура. Ты с ним встречи не ищи, если захочет — сам найдет. Самый главный в городе барыга, главней только Петросовет.
— Боишься его?
— Опасаюсь. Но Федору, говорят, неинтересно. Не видел, не знает. Может, ну ее, твою ящерицу?
Курбанхаджимамедов посмотрел на Белку с брезгливой жалостью, как смотрят на умалишенных или калек.
— Белка, знаешь, на чем ты погоришь?
— Кто погорит? Я?
— Именно ты. Потому что и душонка у тебя мелкая, и мозги, и интересы. И погоришь ты на какой- нибудь мелочи, потому что весь твой хабар — это меха, обручальные колечки и столовое серебро.
Белка набычился. Он не любил, когда поручик говорил ему такие вещи (а Курбанхаджимамедов повторял их при каждом свидании). Поручик регулярно напоминал, что время, отпущенное Белке на вольницу, очень короткое. Ментам просто некогда, потому что таких, как Белка, много. Но война закончится, причем быстрее, чем кто-то думает. И вот тогда большевики возьмутся за ликвидацию бандитов, и давить будут нещадно.
— Нету таких, как я, — сказал Белка. — Меня все боятся.
— Гиен в саванне тоже все боятся.
— Че за гиены?
— Собаки такие африканские, падальщики. Страшные, как смертный грех. Всю ночь хохочут, как сумасшедшие, и никогда в одиночку не ходят, только стаей. Убьет лев быка, а они тут как тут. И если лев один, а гиены почувствовали убоину, то приходится льву уходить и добычу оставлять. Иначе гиены нападут и сожрут его вместе с быком. У гиен челюсти такие, что кость быка перекусывают. Но если львиный прайд, то есть стая, вместе, то гиенам ловить нечего. Так что боятся тебя до поры до времени. А потом погоришь ты на каком-нибудь мелком деле, вон как Живой Труп и стукач его.
— Ты меня что, с этим сявкой равняешь?!
— Все мы перед кем-то сявки. Вон ты Федора какого-то опасаешься, а он, может, и не слышал про тебя ни разу, и неинтересен ты ему. Ладно, пора мне. Осторожнее тут.
Часть вторая. Коварство и любовь. 1920 год. Штурм Зимнего
Насчет Евы Богдан ограничился общими данными: живет напротив Скальберга, в квартире некоего Эбермана.
— Эбермана? — расхохотался Сергей Николаевич. — Тесен мир. А ведь я этого сукина сына арестовывал. Там вообще домишко интересный — на втором этаже Манин бордель, на первом — опиумный притон.
— А чего их не накрыли?
— Так у Скальберга там прихваты были, ты чего! Он от одних проституток сведений получал — выше крыши. А вот что у Эбермана племянница — впервые слышу. Может, сожительница?
— Не удивлюсь.
Про вчерашнее открытие Богдан рассказывать пока не стал. Зато о визите Прянишниковой поведал во всех красках.
Гневу Сергея Николаевича не было предела.
— Ой, дурак, ой, дурак, — корил он себя. — Всех надула, змея!
— Не отчаивайтесь вы так, Сергей Николаевич.
— Да как не отчаиваться? Эта мерзавка провела всех: меня, Сальникова, Кирпичникова и даже Филиппова, а тот был ушлый — насквозь каждого видел. И врачей тоже провела.
— Или подкупила.
— Да хрен редьки не слаще. Получается, она все эти десять лет изображает из себя немощную, а сама вон какие дела проворачивает. Все, Богдан, пора меня списывать. Я, милый мой, отслеживаю судьбу каждого преступника, которого вел когда-то. Каждого! И тебе советую. Если кто и завяжет, то может ремесло или инструмент другому передать, всегда приятно узнать старый след, а по старому следу и новый легко отыщешь. А эту… ехидну, мегеру, фурию… я ее просто со счетов списал. Она даже говорить не могла, и лицо у нее перекособенилось… ну, мегера…