Я выучил назубок статью, посвященную Зоилу в Роберовом «Словаре имен собственных»:
«Зоил (греч.
Похоже, это имя вошло в разговорный язык, став нарицательным. Например, Гёте, вполне ясно сознававший свою гениальность, называл зоилами тех критиков, что смешивали его с грязью.
В какой-то филологической энциклопедии я даже вычитал, что Зоил был насмерть забит камнями толпою добрых людей, разъяренных его нападками на «Одиссею». Вот это, я понимаю, героическая эпоха — когда фанаты литературного произведения способны не задумываясь укокошить осточертевшего критика!
Короче, Зоил был мерзким нелепым кретином. Этим и объясняется тот факт, что никто и никогда не нарекал своего ребенка столь странно звучащим именем. Никто — за исключением, конечно, моих родителей.
В двенадцатилетнем возрасте я обнаружил это кошмарное омонимическое родство и потребовал отчета у отца, который отделался от меня словами: «Да кто теперь об этом помнит!» Моя мать высказалась еще решительней:
— Брось ты эти глупости!
— Мам, но это же в словаре написано!
— Ну если верить всему, что написано в словарях…
— Нужно верить! — ответил я голосом Командора.
Тогда она прибегла к другой аргументации, более изощренной и коварной:
— Он был не так уж неправ: согласись, что в «Илиаде» много длиннот.
Невозможно было заставить ее сознаться, что сама она «Илиаду» не читала.
Я был совсем не против носить имя любого греческого софиста, к примеру, Горгия, Протагора или Зенона, чьи философские воззрения доселе вызывают у нас интерес. Но зваться так же, как самый глупый и презираемый из них, — нет, это не сулило мне славного будущего.
В пятнадцатилетнем возрасте я взял быка за рога, поставив себе целью сокрушить злую судьбу: я решил заново перевести Гомера.
В школах как раз начались ноябрьские недельные каникулы. У моих родителей была ветхая хибарка в чаще леса, куда мы иногда ездили «подышать воздухом». Я попросил у них ключи.
— Да что ты будешь там делать один? — спросил отец.
— Переводить «Илиаду» и «Одиссею».
— Но у нас и так есть прекрасные переводы…
— Знаю. Но, когда сам переводишь текст, между ним и тобой возникает гораздо более тесная связь, чем при чтении.
— Уж не собрался ли ты оспорить своего знаменитого тезку?
— Пока не знаю. Но чтобы судить о нем, я должен досконально изучить творчество Гомера.
В пятницу я приехал поездом в деревню, а потом отшагал добрый десяток километров до нашего домика, с волнением ощущая тяжесть старого словаря и двух античных шедевров в рюкзаке за спиной.
На место я добрался поздно вечером. В домике стоял собачий холод. Я развел огонь в камине и угнездился возле него в кресле, навалив на себя побольше одеял. Холод подействовал на меня как наркоз, и я незаметно уснул.
Очнулся я, совершенно одурманенный, только на рассвете. В темной пасти камина еще рдели угли. При мысли о том, что? меня ждет, я ощутил безумный восторг: мне пятнадцать лет, в моем распоряжении целых девять дней полного одиночества, и я намерен, собрав все силы, проникнуть в суть самого почитаемого шедевра мировой Истории. Подбросив в камин полено, я сварил себе кофе. Затем придвинул столик поближе к огню, разложил на нем книги, словарь и чистую тетрадь, сел и очертя голову ринулся вперед, навстречу гневу Ахиллеса.[4]
Время от времени я отрывал глаза от текста, дабы насладиться значительностью момента: «Прочувствуй величие своего замысла!» — твердил я себе. И не уставал наслаждаться этой мыслью. Мое неистовое возбуждение не ослабевало с течением дней, напротив, — неподатливость греческого слога только подстегивала
Когда это произошло в первый раз, я даже глаза вытаращил. Неужто обязательно нужно попи?сать, чтобы разгадать смысл текста? Это сколько же литров воды мне придется выдуть, пока я не переведу такую уйму стихов?! И лишь позже я уразумел, что мочеиспускание здесь ни при чем, — важны были несколько шагов, отделявших меня от туалета. Я уже призывал на помощь ноги, теперь следовало порезвее двигать ими, чтобы находить верные решения. Известное присловье «дело идет», без сомнения, объясняется именно этим.
Я взял за правило прогуливаться по лесу с наступлением вечера. Раскидистые тени деревьев и студеный воздух вселяли в меня одну только радость: казалось, я вышел на поединок с грозным великанским воинством. Став перипатетиком[6] от перевода — конечно, неумелого, школьного, — я чувствовал, что ходьба придает моему мозгу силу, которой ему недоставало. Вернувшись домой, я заполнял лакуны в своем тексте.
Девяти дней мне не хватило даже на половину «Илиады». Однако в город я приехал с ощущением триумфа. Там, в лесу, я пережил восхитительную идиллию, навсегда связавшую меня с Гомером.
С тех пор прошло двадцать пять лет; увы, должен сознаться, что неспособен вспомнить ни одной строчки из моего опуса. Но в памяти сохранилось главное: неистовый накал того давнего экстаза, плодотворная энергия мозга, заработавшего в полную силу и призвавшего на помощь всю силу природы, в том числе и своей. В пятнадцать лет наш разум озаряет «искра Божья», которую очень важно сберечь. Ибо эта волшебная вспышка, подобно некоторым кометам, может никогда уже не вернуться.
После каникул я попытался рассказать своим лицейским товарищам, что со мной произошло. Никто из них и слушать не стал. Это меня не удивило: я их никогда не интересовал, ни в тот день, ни прежде. Я был лишен того, что называется харизмой, страдал от этого и сам же на себя злился. Хотя злиться было глупо: я мог бы предвидеть, что факт моего уединения в компании с Гомером вряд ли взволнует кучку школьников. Но отчего же мне так хотелось произвести на них впечатление?
В отрочестве перед нами встает ключевой вопрос, вопрос престижа: как нам суждено жить — в свете или во тьме? Я хотел бы сделать свободный выбор. Но этот путь мне был заказан: нечто, не поддающееся моему пониманию, обрекало меня на жизнь в тени. А она могла мне понравиться лишь в одном случае — если бы я сам ее избрал.
При этом я был очень похож на других ребят: мне нравились харизматические личности. Когда говорили Фред Варнюс или Стив Караван, я тут же поддавался их обаянию. Я не мог объяснить, отчего они так притягательны, — просто благоговел перед ними, сознавая, что этой тайны мне вовек не разгадать.
Западная Европа очень давно не переживала войн. А поколения людей, родившихся во времена затяжного мира, гибнут под косой Смерти совсем иным путем. Что ни год, бесчисленные имена удлиняют