он добился большего, чем любым подбиванием клиньев. Все получилось. Как писал приятель-поэт – «И, ощущая вашу сдобность, я начал быстро обнажаться, в душе хваля свою способность порой так ярко выражаться».
– А в девяностых?- спросила она задумчиво.
– В девяностых такой сюжет уже невозможен. Советский миф кончился, городов в Сибири больше не возводят.
– Ничего не кончился. Просто в девяностых про это не снимали. А сейчас очень возможен такой сюжет, у нас знаешь сколько строят?
– Да уж знаю,- усмехнулся он. Строить он и ехал – разрабатывать дизайн интерьеров для нового здания мэрии, какому позавидовал бы Музей Гугенхайма.
– И тогда,- сказала она с милым, насмешливым состраданием, сразу выдавшим ее истинный возраст – какое там младше на пять лет, как бы еще и не постарше на пару,- тогда наш бедный друг приезжает в Нефтеангарск из Москвы и видит, что Москва больше ни фига не столица. Он рассказывает про Аксенова и Любимова, дай им Бог здоровья, но Аксенов и Любимов давно уже никому на фиг не нужны. Он распускает хвост, но кому здесь нужен его хвост? У страны уже несколько столиц, и Москва не главная. Где нефтянка, там и столица. И живет его Таня не с крановщиком Пашей, а с нефтяником того же названия, и слушает своего Диму, а сама думает: Дима ты, Дима… У них в Нефтеангарске вчера Спиваков выступал, а послезавтра Спилберг прилетает. Паша Диму в гости приглашает, поляну накрывает, кедровой настойкой угощает. Любишь кедровую настойку?
– Не люблю,- сказал Латышев. За окном начинался Нефтеангарск.
– А чего ты обижаешься?- спросила Таня.- Сами виноваты. Кикассо, Кикассо… Может, если б вы сорок лет халтуру не гнали, все бы не с таким треском рухнуло. Были бы сейчас какие-нибудь приличные вещи, кроме нефти. А вы все писали «Белозубых людей» и думали, что сойдет. Ни хрена не сойдет. Вот все Тани и живут с нефтяниками.
Она потянулась и встала.
– Выйди, я переоденусь.
…На перроне ее встречал толстый, лоснящийся самодовольством светловолосый и краснолицый мужик в идеально пошитом костюме.
– Николай,- сказал он, пожимая руку Латышеву. Был, конечно, соблазн сжать его кисть так, чтобы Николай хрустнул, но теперь от этого не было бы никакого толку.
– Как в Москве-то?- спросил он с некоторым пренебрежением. Москва была неизвестно где и ни на что уже, собственно, не влияла.
– Да так,- пожал плечами Латышев.- В последнее время какой-то все абстракционизьм.
Обходчик
Александру Житинскому
Старцев отряхнулся, оббил снег с валенок, снял тулуп и поставил чайник. За окном темнело. Полотно было в порядке, посторонних он не заметил, да и неоткуда было взяться посторонним. Все эти разговоры про диверсантов гроша ломаного не стоили. Поезда сегодня не было, и до конца недели он его тоже не ждал. Зачем поезд? Про вечно бодрствующую армию на границах Старцеву тоже было все понятно. Никому ничего не надо, любой мог прийти и взять, если б нашел, что брать. А если и была какая-то армия – тоже небось состояла из одного дежурного по КПП. Прочие спали в дормиториях, замаскированных под казармы.
Спячка продолжалась вторую неделю – полная, глубокая, трехмесячная, третья по счету. Спали горожане, крестьяне, бомжи, металась во сне интеллигенция, храпели попы, отслужив напутственное молебствие на сон грядущий:
«Даждь мне, Господи, в нощи и зиме сей сон перейти в мире, да восстав в апреле от смиреннаго ми ложа, благоугожду пресвятому имени Твоему и поперу борющие мя враги плотския и безплотныя».
Спала власть в подземном дортуаре, истинного местонахождения которого не знал никто (хоть и поговаривали, что самая-самая элита инкогнито оттягивается на лыжных курортах – Старцев знал, чувствовал, что никуда они не делись, что никакой курорт не заменит им сна, благодетельного, уютного, снимающего все вопросы). Куда бы они сбежали, на кого оставили страну? Про мистическую связь народа и власти – все правда. Оставишь народ в дормиториях, улетишь в Альпы – и заснешь посреди трассы, отскребай тебя потом. Да и мало ли что тут сделается, пока ты бодрствуешь. Нет, спать, так уж всем. И сонная эта эманация была до того заразительна, что один чех, встретившийся ему летом, так и признался: около ваших границ, говорят, народ зевает и спит на ходу. Кофе глушить приходится литрами. Может, это у вас сонные генераторы включены? Да нет, пожал плечами Старцев, какие генераторы. У нас это давно, мы это умеем, это с самого начала было в нашей природе, которой мы теперь наконец перестали противиться.
Спячка выходила выгодной со всех сторон. Производство давно было чисто символическим – так только, чтобы занять руки населения, не участвующего в добыче и экспорте сырья. Жизнь, доказали ученые во главе с министром здравоохранения, заметно удлинялась. Мозг отдыхал. В конце концов Россия – страна рискованного земледелия, нас нельзя судить по американским критериям, у нас в иную погоду на улицу выйти – подвиг, а каждый день ходить на работу, наворачивая на себя по три килограмма меха, пуха, кожи, смазывая щеки кремом, а губы специальной помадой,- доблесть, сравнимая с зимовкой и Антарктике. Самое интересное, что Старцев ничуть не завидовал спящим. Он не считал свою работу подвигом, ибо выбрал ее по темпераменту, по любви, а не по наводке профтехобразования.
Иногда он спал, разумеется,- не долее шести-семи часов, через два дня на третий. Дело было не в бессоннице, возведенной теперь в ранг бунта,- а в блаженстве, которое он испытывал, бодрствуя посреди спящей страны. Он никогда в жизни не испытывал такой радости – не спать посреди огромного спящего пространства, чувствуя себя не просто его тайным хранителем, но, если угодно, гарантом существования. Вот этот, который спит сейчас где-нибудь за красной зубчатой стеной или, как Сталин во время войны, в самарском бункере,- какой он гарант? В чем его работа? А путевой обходчик Старцев каждый день и каждую ночь обходит свой участок дороги. В этом нет никакого смысла, потому что поезд ходит все реже, а к январю, как в прошлом году, перестанет ходить совсем. И так ведь ясно, что армия не нуждается в подвозе продуктов, потому что во сне не ест. Ну, может, кто-то и ест – двое или трое упомянутых дежурных,- но не целый же поезд они сжирают. Так что все эти экспрессы к границам – чистый пиаровский ход, имитация дежурства, ночной зимней жизни… хотя – для кого имитировать? Кто сунется в это подмороженное болото? Старцев любил родину – именно за возможность быть зимним путевым обходчиком, который не спит, когда все спят,- но отлично понимал, что она никому особенно не нужна. Разве что самому Старцеву, и то потому, что здесь он мог чувствовать себя хранителем целой страны, а больше нигде.
Телевизор давно показывал сетку под советские военные марши, радио передавало лирические песни из советских же кинофильмов, а Интернета у него в будке не было. Он в нем и не нуждался. Тут были самые необходимые, надежные и прочные вещи: топчан с двумя одеялами, плитка, чайник, стол, стул, шахматы, библиотечка из пятидесяти книг, которые он отбирал за лето и осень, несколько видеокассет, телевизор, совершенно бесполезный, но почему-то создающий уют, и черный эбонитовый телефон для связи с миром. Телефон иногда звонил, но всякий раз, как Старцев брал трубку, до него доносились только попискивания и потрескивания. Он думал сначала, что это его проверяет госбезопасность, уж она-то не спала,- но какой смысл госбезопасности проверять путевого обходчика? Некого больше, что ли?
Спячка была, если вдуматься, совсем неплохим изобретением. Единственная трудность – с воспроизводством населения: залетать можно было только в марте, чтобы родить в первых числах декабря и погрузиться вместе со всей страной в благодетельный сон. Правда, теперь и рожали мало – не то что во дни процветания; но сырье еще кое-чего стоило, а потому страна продолжала размножаться, хоть и без особенного смысла. Кого плодить-то – сонь? Большая часть населения теперь работала на эти три месяца сна: в ток-шоу обсуждали сны, в НИИ выдумывали безвредные снотворные… Тем не менее умудрялись как-то рожать, тут же отдавая младенцев в младенческие спальни. Дома всю зиму стояли пустые, в них не топили, экономя на солярке: отапливались только дортуары, похожие на многоэтажные парковки. В дортуарах спала вся семья Старцева – мать, отец, жена, двое детей. Старцеву было странно, что когда-то он считал этих людей своей семьей. Первая же зимовка отделила его от них бесповоротно. У тех, кто впадает в спячку, не может быть ничего общего с тем, кто по собственному почину от нее воздерживается. Экстремисты, говорят, тоже все поуходили из семей.
Экстремисты не желали спать и всячески срывали процесс, но их отлавливали и усыпляли принудительно. Напрасно они устраивали марши протеста, апеллировали к Западу, давно на нас плюнувшему, и доказывали, что спячка отнимает у россиян четверть жизни. Население осуждало их единодушно и охотно. Население хотело спать. Пожалуй, только экстремистов и стоило бояться – Лимонов в свои восемьдесят никак не желал угомониться, и последователей у него хватало, но на подрыв поезда пока никто не решался. Иногда Старцеву казалось, что экстремистов выдумали, наняли за деньги – просто чтобы остальным спалось спокойней. Всегда лучше спится, когда рядом кто-то бодрствует. Он еще в армии заметил: высшее счастье – проснуться среди ночи, услышать, как, ругаясь, встают шоферы на ночной выезд, и радостно провалиться обратно в сон: можно, Господи, не вставать! Это и есть истинный уют.
Раз за день и раз за ночь он по часу обходил свой участок, повторяя про себя: где черный ветер, как налетчик, поет на языке блатном – проходит путевой обходчик, во всей степи один с огнем… Есть в рельсах железнодорожных пророческий и смутный зов благословенных, невозможных, не спящих ночью городов. И осторожно, как художник, следит проезжий за огнем, покуда железнодорожник не пропадет в краю степном.
Это были очень старые стихи. Тогда еще были не спящие ночью города. Скоро рельсы совсем заметет снегом, и Старцеву нечего будет обходить – он уже знал это по опыту двух предыдущих зимовок. Ничего, все равно будет протаптывать дорожку и проходить хотя бы километр. Полезно. В сущности, он не испытывал к спящим никакой враждебности. Легкое высокомерие, не более. В конце концов, человек – обычное высшее животное, и впадать в спячку для него естественно. Он так увлекся самокопанием – нет ли в нем, на самом деле, презрения к человечеству и если есть, то как бы его побыстрее выкорчевать,- что не сразу расслышал стук в дверь, а потом в окно. Ему показалось, что ему показалось. В следующую секунду он бросился к двери и широко распахнул ее.
На пороге стояла очень замерзшая девушка лет семнадцати.
Старцев так обалдел, что в первую секунду не задал никаких вопросов – просто схватил ее за вялую, безвольно висевшую руку в серой вязаной варежке и втащил в теплую дежурку. Удивительно, как у нее хватило сил постучаться. Лицо у нее было бледно-синее, губы белые, выражение безнадежное. Старцев усадил ее ближе к обогревателю и принялся раздевать, растирать, тормошить – нельзя было отпустить ее в беспамятство, сейчас она должна была любой ценой двигаться, разгонять кровь, говорить, соображать. Самое страшное начинается, когда достигнешь цели и решишь, что всё позади. Тут-то от тебя и требуется все мужество, вся сила. Он бормотал ей это, но она вяло кивала и клонилась на лавку, и Старцеву пришлось сильно надавать ей по щекам, чтобы во взгляде ее появилось подобие осмысленности.