отложить… Было бы вас, краснобоких, больше, вы бы нравились мне меньше». Он бросил рис обратно в мешок под нарами и стал быстро одеваться. Сперва надел шерстяное водолазное белье, сверху — легкие кожаные брюки и свитер всех цветов радуги.
Одетый по-походному, он прошел через узкую дверь в кухню. Ощупью нашел коробок спичек и зажег десятилинейку. Подождал немного, пока нагреется стекло, и вывернул фитиль повыше.
В отличие от жилой половины избы, воскресной, это было субботнее помещение. Чугунка без кругов, закоптелый на кострах эмалированный чайник, вместительный чан с водой, березовый кухонный шкаф с навесной дверцей. В углу, напротив перегородки, стоял высокий стол для выделки шкур; на столе и в щелях между бревнами располагались все необходимые инструменты. Подальше от печи, высоко под потолком, две жерди для сушки шкур. Вот и сейчас там виднелись натянутые на правилки шкурки двух соболей посветлее, одной красновато-черной лиственничной и двух темно-серых кедровых белок, а также белая, будто островок снега, шкурка горностая. Под высоким столом, на гвозде, вбитом в перекладину, висела связка обработанных шкурок коричнево-золотистой ондатры, а через перекладину, как через парапет ложи, было перекинуто вызывающее манто рыси — Тимон страшен и мертвый. Под стол был задвинут высокий табурет с круглым вертящимся сиденьем. Все инструменты и вещи, казалось, ждали прикосновения работящих рук.
Он зачерпнул берестяным черпаком воду из чана, освежил заспанное лицо. Потом нащепал смолистой лучины и растопил печь, да так и остался сидеть перед ней на чурбаке, наблюдая за мечущимися от тяги языками пламени. Он поклонялся огню, как все люди безмерного мира. «Огонь, — подумал он, — должен быть женского рода: греет, светит, а некоторых и сжигает». Бледные, робкие языки пламени наконец преодолели нерешительность и, перескакивая с полена на полено, яростно устремились в вечно распахнутые объятья трубы.
Долго сидеть у печки ему не пришлось. Вспомнилось, что день начался, представилось все, что нужно было сделать за этот день; взятые на себя обязательства, выполнения которых, кроме него самого, никто не требовал; случайности, быть может поджидавшие его, ведь они, как правило, поджидают искателей случая. Думая о предстоящем дне, он как бы радовался наперед, чувствуя себя мальчишкой, зазевавшимся перед витриной: эта замечательная вещь еще не принадлежит ему, но он уже копит деньги, и скоро она будет его, и тогда тоже останется замечательной вещью, но уже не такой, какой она представляется ему сейчас.
Плита, составлявшая с печью одно целое, накалялась быстро. Он щедро крошил лук на алюминиевую сковородку и все плакал, плакал, а где-то лили слезы не только по этой причине. Лук уже шипел под крышкой, когда он вернулся на воскресную половину, чтобы сделать еще одно дело, — по утрам таких дел у него набиралось с десяток. Он снял с полки говорящий чемоданчик с картонным репродуктором и включил его. Грозовой треск царя Гороха стоял на всех волнах, включая и ту, единственную, на которой он работал. И все-таки его отшельническая душа была благодарна этому допотопному ящику, он единственный транслировал в глубь тайги сводки культуры и погоды. Сообщили время. Затем новости дня.
После новостей дня обещали органную музыку. Ему нравился орган. Эта музыка напоминала ему о ливнях, рушившихся в озера, о говоре быстрин, о спорах косяков рыб, о лепете каждой кроны в непрестанном шуме леса… Одно в другом — музыка в лесе, лес в музыке.
Музыкальная передача кончилась, но он еще некоторое время отсутствовал. Потом вдруг заторопился обратно и обнаружил себя в синем чаду. «Лук!» — вспомнил он уже в кухне. От лакомого блюда осталась только черная горсточка посреди сковороды. «Лук тебе не по вкусу, нет? Ешь тогда птичье дерьмо». Но все же он оставил себя в покое: сезон только начался, луку пока хватает.
Ему вдруг стало некогда; снуя между плитой и полкой, он приготовил два ломтя сохатины с луком, затем накрошил в чайник плиточного чая. Пока чай настаивался, прибрал выскобленный стол, постелил кусок картона, который благодаря пятнам сажи и жира напоминал географическую карту. Сходил на кухню и тут же вернулся: в одной руке сковородка, в другой чайник, под мышкой банка брусничного варенья. Ел он быстро, впиваясь зубами в вязкое мясо. Обжигающий чай с сухарями и брусничным вареньем венчал его завтрак. С полным ртом и кисетом меж колен он уже сворачивал самокрутку, соображая одновременно, что будет делать дальше. Далеко наперед он не загадывал; жизнь охотника — непрерывная цепь случайностей, а случай — это не древесина или береста, ему не придашь нужную форму.
Сидя на низкой скамейке, спиной к теплой печке, он стал обуваться. На носки натянул чулки из мягкой собачьей шкуры, а сверху — камусные унты со шнуровкой под коленями. Затем встал, надел легкий и просторный пыжиковый жилет, а на голову нахлобучил огромную шапку. «Ну, пошли», — вздохнул он и вышел в сени через низкую, обитую войлоком дверь. Здесь было темно и холодно, пахло керосином и сыромятиной и, несмотря ни на что, озоном. Он услышал крики кукши, увертюру к начинающемуся дню, веселое цоканье белки и вспомнил: «Много спать — добра не видать». И посмеялся над этим. На залепленном окне просвечивала полоска стекла, будто узкая полынья над ключом. Прильнув к ней, он увидел все те же заснеженные, размытые лунным светом кусты можжевельника. За входной дверью высился искрящийся сугроб, словно рухнувшая стеклянная люстра. «Вход есть, выхода нет». Не согласившись с этим, он попытался открыть запасной люк в крыше. После долгих усилий ему удалось- таки свалить с него снежный груз. Он выбросил лопату наружу и спрыгнул сам вслед за нею. Раскидав сугроб, распахнул скрипящую дверь. На этот звук снег над собачьими конурами пришел в движение, после чего из сугроба показались две заспанные морды — рыжая и черная.
— Отдохнули маленько, этак с недельку, — сказал он собакам, счастливым от головы до кончика хвоста от новой встречи с хозяином. — А бессонницей мы не страдаем — гляди-ка, даже ребра выпирают из шубы, — ворчал он. И тут же к радости двух собак добавилась еще одна — человечья. Миг радости проходит быстрее прочих, но след его, словно след падающей звезды, светился еще и тогда, когда он с лопатой на плече шел по поющим заносам к кладовой. Ветер, налетевший с реки, приветствовал его столь же порывисто. По пути он примечал, что и где вьюга оставила недоделанным, и, останавливаясь, поглядывал кверху: чистая работа — снежные ладони натерли звезды до яркого блеска. Блуждающее колесо луны отыскало наконец Колесницу Душ о четырех серебряных осях. Небесный охотник Орион, казалось, напал на след соболя. Утренняя звезда объявила начало зари. Прочтя на звездном небе все, что нужно, он хотел было двинуться дальше, как с заснеженных кустов полыни вспорхнула стая снегирей и облепила ему голову и плечи. Верно, они приняли его за оленя. Он не двигался и терпеливо переносил уколы острых коготков, вцепившихся ему в ухо. «Нужно быть птицей, — подумал он, — чтобы так безусловно доверять человеку».
Он проработал добрый час, прежде чем расчистил все тропинки и откопал собачьи конуры. Тем временем снежная крыша леса на востоке закраснелась охрой. Рассвет, словно краска по белому лакмусу, подступал все ближе.
Собаки визжали под сосной, сбивая с толку одноногую белку, которую он вытащил из зубов соболя, убитого осенью. Эта белка, как и краснобокая мышь, была табу; собаки хорошо знали это, но все равно тявкали и царапали дерево, разминаясь перед долгой и трудной охотой. Чтобы сберечь собакам силы, он должен был еще тогда сделать белку их добычей, но в последний момент что-то в нем воспротивилось. Сохранение жизни этой белке стало жертвоприношением Доброму Духу, который выбрал для своего гнездовья такое странное и противоречивое место, как сердце охотника. «В лесу это редко случается, — думал он, — а на войне — всегда: убивают не тех, кого нужно».
Пробираясь через глубокий снег к сосне, он прикрикнул на собак:
— Поберегите зубы для серьезной работы, нечего браниться с инвалидом!
Рассерженная белка с цоканьем исчезла в ветках сосны, запустив снегом ему в лицо. Он проследил за ее полетом и вспомнил другую белку, которую видел на аэродроме одного таежного поселка. Дрожащий зверек забился в угол клетки, сплетенной из разноцветной проволоки. Перед клеткой на корточках сидела толстуха с красным от натуги лицом и выпрямленной шпилькой пыталась расшевелить белку. Около женщины стоял пузан, по виду которого было ясно, что белка ему так же безразлична, как и мать, как все в этом дешевом и доступном мире. Мальчишка смотрел поверх белки и матери на облезлую лайку, сидевшую на лестнице, в то время как мамочка насиловала свое бездушие, стараясь вызвать у сынка хотя бы тень веселья. Белка, скомкавшаяся в углу клетки, только вздрагивала от тупых прикосновений шпильки. «Возьмите лучше это», — сказал он, протянув ей свой остро отточенный нож. Баба взвизгнула и попятилась в толпу: