сиренево-лиловый и конопляно-желтый цвета вечернего солнца. Выбравшись на берег, он поставил свое тело обсохнуть на ветру, а сам устремился за горизонт, подернутый дымом полыхающей где-то тайги, — ведь взор его не замыкался полем зрения. Огромное оплывшее солнце просвечивало сквозь дымку, как горнило сквозь чад кузницы. Черно-синяя грозовая туча приближалась с верховым ветром; из дыма лесного пала и знойного марева рождались удивительно красивые черно-синие грозовые тучи. Он вслушивался в таинственный шелест приближавшихся огромных крыльев и вспомнил запоздавшее теперь предсказание черных глухариных крыльев — веки дня смежились. Первые теплые чистые капли дождя встретили его поднятое кверху лицо, как поцелуи ребенка. И тотчас ударил ливень. Он очнулся, схватил ведро и кинулся со всех ног к своей хиже — шалашу на береговом уступе. Он пробирался сквозь частые, тяжелые, почти твердые струи, плечом вперед сквозь дождевую чащу, пахнущую дымом и озоном, в которой можно было заблудиться. Он повесил ведро на клин, вбитый в дерево, и пролез сквозь узкий низкий проход в сумрачную, пахнущую свежескошенным сеном хижу, крытую сверху и по бокам еловой корой. Она была слишком низка, чтобы стоять, и он сел на спальный мешок, разложенный на сене, вытерся насухо рубашкой и забрался в прохладный и чистый, пахнущий недавней субботой мешок… Тяжелый дождь валился с высоты на крышу, зияющую глазками выпавших сучков. Когда он закрыл глаза, ему показалось, будто он лежит на дне реки, под водопадом: зеленовато-серые водоросли оплели крышу, в стены тыкались стаи рыб — изнутри или снаружи, не разобрать — он уже спал…
Большими скачками мимо пронеслись заснеженные собаки, унося с собой его летние грезы; оказавшись внизу, на речном льду, они стряхнули с себя снег и стали яростно отдирать лед с лап — их рабочий день на этом кончался.
Склоняясь к креплениям лыж, он глубоко вздохнул — большой клуб летнего воздуха, воздуха прошлого, вырвался из него, с горьким запахом лесной гари, с пресным запахом воды, грибным и ягодным запахом, запахом замшелых валунов после дождя, запахом раскаленных от солнечных лучей смолистых кедров. Отстегнув лыжи и выпрямившись, он вдохнул воздуха настоящего — морозного, перехватывающего дыхание, в котором как бы реяли иголочки льда; глоток такого воздуха отрезвляет пьяного и пьянит трезвого.
С лыжами на плече, короткими прыжками он спускался боком по съезжавшему вместе с ним склону, сквозь снежную пыль, вьющуюся с уступа над головой. На перекате торчали из льда валуны, точно коленки заснувшего Водяного. Наконец-то стремнина выговорилась и онемела; ее гомон не проникал сквозь лед и снежную обивку в высокую, высокомерную тишину, и если бы ему вдруг удалось пробиться сквозь лед, это был бы неуместный звук, словно шум транзистора в тихом соборе.
Цепочка собачьих следов уходила по склону вверх, но он не пошел по ним, а, перерезав их лыжней, спустился вниз по реке, к омуту. Нависшая над рекой, будто застывшая в падении буро-зеленая скала предохранила омут от заноса: лед покрывал тонкий слой сухого снега, будто пыль отшлифованную латунную пластину. Он смел снег лыжей, как делает мойщик окон, даже заглянул внутрь, в темную глубину, но огни были погашены, комнаты темны.
Он расчистил подходящее окошко во льду и посмотрел на горизонт — послезакатное свечение, как поминки на красных развалинах солнца, — и сказал про себя: «На час-другой еще хватит свечей… Нужно торопиться». Прибавив шагу, он вскоре появился возле хижи, где собаки приветствовали его радостным визгом и ритуальным танцем ловли хвоста. Хижа, втиснутая между толстыми соснами и зарослями можжевельника, не была завьюжена, от нее веяло домашним очагом. Поленницы соснового щепанца рядились вдоль стен; желтоватые, с темными проемами, они казались сотами диких пчел в распиленном дупле. После столь долгого, утомительного пути иные захотели бы — и такие нашлись бы, увидев это крошечное таежное капище, — поскорее забыть эти бесконечные колоннады тайги, закрыть белый цвет.
— Что такое желания? Это произвол над самим собой —
— Ха, ну и зима нынче! — проговорил он, явно путая термос с термометром. Затем достал из лабаза плоскую жестяную коробочку и щепкой выловил из термоса несколько водяных блох… — Холодновато, да? — подышал на едва шевелившихся насекомых. — Термос — это ваш Крым… Все до того намерзлись, только и норовят в Крым да на Золотые Пески… Да, так оно всегда: одни ищут для тела, другие для души — каждый свое…
Он подышал на водяных блох, чтобы они не замерзли по дороге из термоса в меховую рукавицу. Сунув термос на место и прихватив с собой кое-что из еды, спустился вниз.
Под стрехой отыскал секушу, короткую зимнюю удочку, самодельный бур и еще бледно-желтый бурак, украшенный рыбьей чешуей.
Когда он спустился к реке, зарево заката, замешенное на клюквенно-красном и морошково-желтом, заполнило просветы между кронами лесного массива на горизонте, как зарево пожара заполняет бойницы в крепостной стене. Но и он не терял времени — быстро встал на колени и пробурил лунку в нетолстом льду, какой бывает на быстрых таежных реках ранней зимой. Затем наживил водяную блоху и забросил леску в омут почти на самое дно… В подводном мире тоже есть хронические одиночки, отставшие от осеннего хода одиночные жировые хариусы, великие отшельники, которые предпочитают всеобщей осенней гонке, похожей скорее на паническое бегство, зимовку в задумчивой тишине глубоководья. Он ждал. Выжидал, пока рыбы, которых немного было в одном омуте, подойдут к наживке. Он рассуждал так: «Уж вы-то у себя на глубинке не станете толкаться из-за каждой упавшей в воду крошки. Не то что суматошные хапуги, носящиеся стаями по верховодью. Вы-то переждете… Кому выпадет — в данном случае кому не выпадет, — того счастье, а если счастья нет, тоже переждете… Уголки губ у вас опущены книзу, но это не от разочарования или беспомощности, скорее от невозможности изъясняться словами…» Он совершенно точно знал, что рыбы не немы, просто голоса в воде возникают и исчезают одновременно. Так что слова одной никогда не достигают другой рыбы, как порой слова одного человека не доходят до другого, застревая в еще более плотной среде безразличия.
Через некоторое время распуганные скрежетом бура рыбы скопились у приманки. Он почувствовал первую поклевку, быстро подсек и стал равномерно наматывать леску на удилище. Хариус был средний, даром что первый, и свободно прошел сквозь лунку. Он бросил бьющуюся рыбину на лед, где рыжая собака дружески положила ей лапу на плечо, слишком дружески, так что у рыбы и дух вон. Он снова наживил блоху и подумал, что должен выловить по крайней мере пять таких хариусов, чтобы хватило на уху, без
Тут он почувствовал второй рывок, сильнее предыдущего, так что его рука дернулась вниз. Он очнулся, бродяги-мысли вылетели из головы, точно осы из потревоженного куста жимолости.
— Поспешай медленно, — поучал он себя, наматывая леску. — Смотри-ка, отшельник, а жирен, как пудовый таймень… как тень пудового тайменя.
Он вытащил и этого хариуса, причем вынужден был расширить лунку. Короткий час до полного угасания зари разделился, по частоте клева, на два неравных отрезка, измеряемых одной третью и одной шестой частью улова. Он сложил хариусов в бурак, а трех оставшихся блох отпустил в воду, подумав, причем совершенно серьезно, хотя многие, может быть, сочли бы это циничным: «Доброму Духу для возмещения причиненного ущерба и в знак права на будущий улов». И вот он уже идет назад сквозь сгущающиеся сумерки; за спиной белеет прямоугольный бурак с торчащим из него удилищем-антенной, будто рация, которую иной таскает на себе как единственную связь с миром. Свою связь с миром он носил в себе. Шел следом за собаками, которые в сумерках, казалось, стояли на месте, загнув хвосты, будто дужки