война, и он в качестве военного корреспондента побывал на всех фронтах. По сей день еще сохранились его нашумевшие записи воздушных боев. Одну пленку он прокрутил Гансу. Он сам вылетал в истребителе и записал весь бой, даже то, что доносилось до него из ларингофонов: дыхание пилотов, вражеских и собственных, ругань, которую они изрыгали во время боя, проклятия, предупреждения товарищам по эскадрилье, когда противник заходил в хвост из мертвого пространства, а под конец даже последние вскрики сбитых пилотов — беззвучный вопль: «Горю!», клокочущее проклятие: «Damned!»,[3] хрип, заглушённый дробным перестуком зубов, все, вплоть до щелчка — звука, отметившего мгновение, когда Миркенройт выключил магнитофон. В конце войны его репортажи были запрещены, а его перевели в тыловые части, зато оккупационные власти его тут же реабилитировали, ему поручена была организация народных университетов, он должен был обеспечить формирование демократического сознания, и, в конце концов, он получил в Техническом университете кафедру педагогики и философии; все это время он был озабочен делами на радио, оказывал, как член Совета по радиовещанию, на его работу влияние и исправлял то, что поддавалось исправлению.
Вот так, а теперь несколько слов о его концепции радиопрограмм: радиопередачи должны обращаться к сердцам слушателей, но ни в коем случае не должны служить пищей интеллекту или низменным инстинктам! Кое-кто из деятелей уже споткнулся на этом. Не инстинкты, не интеллект, а сердце! Ибо в нынешнее время радио — это поистине солнце семейной жизни. В муравьиной тесноте жилищ большого города, в нынешние времена, когда все служит либо развлечению, либо специализации, когда семья подвергается разрушительному влиянию растленных дельцов, радио должно так тесно увязать назидание и советы, чтобы семья получила новую сущность…
Ганс стенографировал, а в висках у него стучало. Всегда, когда общественные деятели не говорили, а вещали, он начинал волноваться. Сейчас он уже не так болезненно воспринимал падение бывшего главного режиссера. Ведь на радио опять пришел человек с самыми добрыми намерениями. Ганс поблагодарил и понес свои записи в редакцию.
Там его уже ждала Анна. Она улыбалась, как тяжелобольной по весне. Из своей сумочки она извлекла какие-то коробочки и пузырьки. Доктор Бенрат осмотрел ее. Она уже на третьем месяце. Он дал ей пузырек партергина, коробочку с таблетками хинина и записку, испещренную указаниями. Каждые полчаса одну таблетку, после четвертого получаса — две-три капли партергина, при этом ей следует больше двигаться и пить много вина. А также принимать такие горячие ванны, чтобы только хватало сил терпеть.
Анна начала курс лечения тотчас и продолжала его целую неделю. Тошнота, рвота, судороги, но никакого результата. Капля-другая крови. В следующий раз Гансу пришлось пойти с Анной. Было пять часов, доктор Бенрат отпустил свою ассистентку.
— Я знал, что эти средства вряд ли помогут. Слишком поздно. Теперь помочь может только хирургическое вмешательство.
Анна и Ганс покорно смотрели на него. Доктор Бенрат состроил трагическую гримасу.
— Я вас оперировать не могу. Я могу только сделать вам укол орастина, но он подействует так же мало, как и предыдущее лечение.
Он вскочил со стула, зашагал туда-сюда по кабинету, кружил вокруг аппаратуры и мебели, тяжело дышал. Ганс понял: Бенрат разыгрывает перед ними комедию.
Его брат — прокурор, сам он член Комиссии врачей по борьбе с абортами. Для частных больных у него есть палата в клинике св. Елизаветы, где за больными ухаживают католические монахини. Если он ради Анны сделает это, так в следующий же понедельник его кабинет будет битком набит. Ганс и Анна возражали. Заверяли, что будут молчать. Ведь это же в их собственных интересах. Доктор Бенрат мановением руки зачеркнул все их клятвы. В этих делах «непосвященные» не способны сохранять тайну. У Анны есть приятельницы, у Ганса приятели, попади они в беду, как сейчас Анна и Ганс, что они сделают? — они прибегут к Анне и Гансу, и тем придется назвать им, своим милейшим друзьям, врача, «который это делает». Тогда в его кабинет набьются женщины, и, если он хоть раз это сделал, он не сможет отказать ни одной, иначе его станут шантажировать. Его замучают угрызения совести, он попытается найти выход, прибегнет к морфию, покатится по наклонной плоскости, станет подпольным врачом и кончит свои дни в тюрьме или на каторге.
Хотя доктор Бенрат, изображая ход вещей, выказывал сильное волнение, а на Анну и Ганса смотрел так, будто они были разрушителями его блестящей врачебной карьеры, хотя история погибшей карьеры призвана была растрогать и преисполнить состраданием к нему каждого жаждущего его помощи — какой же он бедный и несчастный, и как ничтожна беда, с которой к нему пришли, — Ганс не верил ни единому его слову. Он так страстно хотел положить конец состоянию, в каком оказалась Анна, что просто-напросто ничего не слышал и не услышал бы, заговори доктор Бенрат еще во сто крат трогательней, что, по правде говоря, было никак невозможно. Надо думать, историю с морфием излагали студентам в качестве примера еще в университете, вручив ее вступающим в жизнь юным медикам для защиты от терпящих бедствие.
Его брат, прокурор, рассказывал ему, громыхал доктор Бенрат, отчаянно защищаясь, что властям известен каждый врач, который занимается этим делом, городу нужны, понятно, подпольные врачи, их терпят, но лишь до тех пор, пока не поступит донос, тут уж принимают меры: врача арестовывают, делают вид, что все потрясены, что кого угодно подозревали в этих темных делишках, только не его. А завистники есть у каждого, они только того и ждут, чтобы обнаружить у тебя изъян, основание, чтобы обвинить тебя во всех смертных грехах и изничтожить. И где бы он это сделал? Может быть, здесь, в своем кабинете? Да понимают ли они, что речь в данном случае идет о самой настоящей операции? Тем более не может он распорядиться, чтобы Анну приняли в клинику св. Елизаветы. Сестры там весьма проницательны и подозрительны, стоит ему попросить нитку, чтобы перевязать женщине фаллопиевы трубы, стерилизовать ее, ведь ей только-только сделали третье кесарево сечение, еще одни роды она не перенесет, как они тотчас же откладывают инструменты и отходят от операционного стола. С сестрами в этой клинике шутки плохи, они фанатичные католички.
Ганс и Анна стали горячо извиняться за то, что вообще пришли. Ганс понимал, что доктор Бенрат никогда и попытки такой не сделал бы. Прощаясь, он назвал им фамилию и адрес врача, к которому уже посылал многих пациенток. В его абсолютной скромности они могут быть совершенно уверены.
От этого второго врача Анна возвратилась сияющая. Вот это человек! Не меньше шестидесяти, седовласый, добрые глаза и даже небольшая белая бородка, ну просто родной дедушка. Приемная, правда, у него крошечная и унылая, а из кабинета слышно каждое слово, каждый стон. Когда она наконец зашла, старый господин как раз выносил таз, полный крови. Ассистентки у него нет. Он даже имени своей пациентки знать не хочет. Ей пришлось раздеться, он ввел ей ватный тампон, смоченный в какой-то едкой настойке, и таблетку. Когда она хоть что-то почувствует, пусть снова приходит. На протяжении месяца Анна девять раз ходит в этот старый дом, ждет в унылой приемной, дрожит от страха, что войдет знакомая дама, рада, когда наконец ей можно пройти в кабинет, чтобы вернуться домой с проблеском надежды. Каждый визит стоит десять марок. И каждый раз она должна раздеваться. Но в ее состоянии никаких изменений не наступает. У Ганса возникают сомнения. Он просит рассказать ему, о чем они говорят, повторить каждое слово, сказанное врачом. Анна за последнее время осунулась. Губы ее побледнели. Темные волосы потеряли блеск и торчат жесткими прядями. Гансу приходится иной раз часами уговаривать ее, чтобы она пошла на прием; настойку врач вводит все более и более едкую, осмотры становятся все болезненнее. Но Ганс не отступает. Его не оставляет мысль о матери. Внебрачный ребенок! Жениться сейчас он никак не может. Нет, только не при таких обстоятельствах. Анну он любит даже больше, чем прежде. Быть может, он действительно любит ее. Он привязан к ней. Ее состояние — это его состояние. Он страдает вместе с ней от ее судорог и от зондов, которыми ее мучают. Неужели это и есть любовь? Да. Нет. Да…
Во всяком случае, прежде надобно все привести в порядок. И вот Анна возвращается после девятого визита. Плачет. Этот солидный врач с добрыми глазами, этот настоящий дедушка, он ее сегодня снова всю ощупал, мял ее грудь, а потом прижимался к ней: ее фигура, мол, напоминает ему одну из Боттичеллиевых картин, да, он только не помнит которую. У Ганса глаза заволокло красной пеленой. Он, конечно же, любит Анну. Порога того дома она больше не переступит. Но когда она пришла в себя после злосчастного визита, он снова послал ее к доктору Бенрату. Может быть, тот знает другого врача, такого, кто сделает ей все, что надо, без подобных экспериментов. Ганс вспомнил железнодорожника и почувствовал, что Анна ему ближе, чем когда-либо раньше. Вернулась Анна домой, уже побывав у нового врача. Этот врач достоин всяческого доверия.