– Тренер разве не говорил?

– Что?

– В девять банкет.

– Ладно, заезжай в половине девятого. Цорн кивает.

Я делаю вид, что мне весело, улыбаюсь и подмигиваю Максиму.

Цорн неуклюже встает. Я тоже встаю. Подаю ему портфель.

– Пойду-ка, хлебну пива, – говорит Цорн. – От всех этих высоких устремлений развивается жажда. – Он, улыбаясь, смотрит мне в глаза. – Не думай, будто только тебе не везет. До банкета, милейший!

Мир поразительных возможностей и фактов открывал эксперимент. Разве я мог отступить?..

Незадолго до нервного потрясения я стал испытывать необычное состояние. Я вдруг стал думать о небытии как продолжении жизни. Я ощущал себя в непрерывном потоке вечного превращения. Небытие не казалось мне чем-то ужасным. Лишь другая форма материи. Вот и все…

Это уже приближалось нервное истощение. Я не знал, что оно как дурман. Я был поглощен опытом – все остальное для меня теряло значение. Почему я должен был сделать исключение для каких-то болезненных явлений? Маленьких гномов расчетливости я разглядывал с брезгливостью. Последствия экстремальных тренировок я сносил как нечто само собой разумеющееся. Я должен был узнать – ничто другое не имело цены. Только искусство: музыка, живопись и поэзия по-прежнему увлекали. Я пьянел в порывах скрябинских поэм. Нервная экспрессия и чуткость Бартока были мне необходимы. Разложив измученные руки на поручнях кресла, я слушал новые записи, выпадая из времени. Усталые паруса моей жизни напрягали новые чувства…

Я научился чувствовать краски. Боли и усталость вдруг разом открыли смысл цвета. Это были те же аккорды музыки, застывшие на холстах. Это поразило! Я заново открывал целый мир. Некоторые картины я не мог видеть: они причиняли страдание. Тогда я увидел и понял, сколько боли было в сердце художника, прежде чем он оставил на память эту единственную боль, оправленную изящной музейной рамкой. Странное зрелище: крик и боль в музейном углу на стене перед публикой. Пресноватая музейная чопорность. Люди, скрип половиц…

Последствия экстремальных тренировок преображали меня. И в математике я вдруг стал улавливать ту же гармонию, что и в искусстве. Формулы и расчеты могли быть такими же взволнованными и яркими, как музыка…

И я по-прежнему был в восхищении перед женщиной. Я не смел позволить себе соединить свою жизнь с той, к которой начинал привязываться. Жизнь моя замыкалась в спорте и была бесконечным напряжением. Я не позволял другому чувству становиться единственным. Не мог позволить причинять страдания своей неустроенной жизнью. Я уклонялся от любого глубокого чувства к женщине.

– Хоть зимнее пальто надевай. – Поречьев потирает руки. – Чертовщина какая-то, без перчаток мерзну!

Приемник перебирает вальсовые мелодии. Ветер стегает тополя за окном. Они вздрагивают, замирают.

– Искал тебя. – Поречьев сбрасывает плащ и садится рядом на диван. Обнимает меня за плечи. – Что-то нет нашего толмача.

– Обещал заехать в половине девятого.

Обычно вечера Цорн проводит с нами. Поречьев считает, что из-за водки. У меня с собой пять бутылок для угощений и кое-какая закуска. Мне пить нельзя. Поречьев убежденный трезвенник.

Эта тоска каждый раз наведывается в сумерки. Включаю торшер и бра. Иду в ванную комнату, включаю свет.

– Хандришь?

– Ерунда, устал. – Я сажусь на кровать. Поречьев показывает на фотографию Пирсона:

– Видишь, опаздывает с «уходом».

– Разве?

– Штанга наверху, а он еще в полете. Сверху и придавит. Обязательно мазнет коленом по помосту. – Поречьев кивает на обложку: – Девица – не ущипнешь…

– Мыши копошились за иконой, – говорю я.

– Что?

– В избе, где я ночевал в позапрошлом году на охоте, за иконой скреблись мыши.

– У нас тоже так. В углу тверская богоматерь под полотенцем и в веночке из цветов, а за иконой мышиное гнездо. Я богородице в голод молился. Ночью, чтоб не видели. Хлеба просил. – Поречьев подсаживается ко мне, мнет мускулы. – Ничего, придут в норму. Я ведь еще день выбил. Понимаешь?! Заявил: хотите рекорд – дайте отдохнуть. Согласились…

За окном сумерки. Чужая весна не сулит радости. Вода плывет по стеклам. Ветер заметает дождь, облаком гонит по улице.

– …Дома поработаем над посылом. В недельку разок будем пробовать толчковые швунги. – Поречьев разминает мне плечи.

– Швунги?

– Швунг наладит толчок… Опусти локти. Вот, расслабились. Не сильно давлю, может, полегче?..

– Нормально.

– В посыле смелее под вес – и рекорд твой, – говорит Поречьев. – А мышцы? Не думай, отойдут… Зачем столько гуляешь? Ноги забьешь…

«Настроение одиночества естественно для твоего спорта, – твержу я. – Тренировку и результат – делаешь в одиночку. Но кто назначил меня в атлеты? Честолюбие?..»

Тускло горят лампы в комнате. Там за окном сумерки, как слабый день. Я часто подхожу к окну и подолгу смотрю на эту странную ночь, на этот странный белый город. Здесь осень. Настоящая промозглая осень в мае. Белая осень.

Копаюсь в себе. Снова и снова измеряю себя словами.

Во мне столько же доброты, сколько ее в тротуарах или осенней грязи. Я ведь ни во что не ставил все и всех, кроме цели. Зачем все эти годы? Кто объяснит, зачем?..

Все было моим в спорте. И я это все отнял у себя. Зачем обманываться? Нет больше спорта, не будет!

Ровные белые сумерки за окном – это и есть ночь. Шаги отсчитывают мгновения этой ночи. Мгновения, в которых нет покоя, которые отрешают от покоя…

Ветер гулом прокатывается за окном.

Конечно, кто хочет посягнуть на большое, пусть сначала это совершит в себе. Тогда по справедливости, тогда есть смысл. Я поступил правильно, но я все потерял. Отныне я неудачник. Жалкий неврастеник. Гора мускулов, обреченная на вырождение. Самых крепких мускулов.

И как глупо загубил себя! Опыт не имеет научной ценности. Эксперимент без контроля приборами, медицинских проб – чепуха и вздор! Ради каких-то химер отнял у себя будущее.

Я отнял у себя будущее! Отнял! Отнял!..

Тоска тащит на улицу. Бреду в струях дождя, скачущей резкости чужой речи и шуме автомобилей. В рыхлой мути пропадают гребни крыш: серовато-свинцовые, черепичные, железные. Броские пятна журнальных обложек в синевато-искусственном освещении киосков дробят шествие людей. Траурно правильны заголовки газет – память прожитых дней. Я замедляю шаг и рассматриваю коробки конфет, горки нарядных шариковых ручек. Снуют по стеклу витрин тени, огни автомобилей.

Ставить эксперимент углубленно и обоснованно не позволяла ограниченность собственных возможностей и время. Я должен был возвращаться на помосты чемпионатов, чтобы отстаивать свое право на такую жизнь.

Разве это был эксперимент? Я лишь скользил по поверхности явлений. Я видел наивность своих

Вы читаете Соленые радости
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×