– Торнтон в Париже, – сказал Гребнев.
– А это что за гусь? – спросил я.
– Ты же снял его рекорд в жиме! – Аркадий наклонился ко мне. – Торнтон!
– Торнтон! Ричард Торнтон?!
– Гастролирует. С семи вечера каждый день. Еще два представления, – сказал Гребнев.
– Я сейчас же поеду! Я должен поехать!
– Вот здорово! – сказал Аркадий. – Чур с тобой!
– В таком случае и я, – сказал Гребнев. – Мой кар к вашим услугам. Ну-ка, Аркаша, кофейные зернышки!
– Кофе, потом зернышки, – сказал Аркадий. – Я приберу, потом поедем.
– А сколько лет Торнтону? – спросил меня Гребнев.
– Было девятнадцать, когда он ушел из любительского спорта, – сказал Аркадий. – Хотите или нет, а по рюмке «Бенедектина» вы отведаете. Это же избранный напиток самого Атоса!
– И за д'Артаньяна тоже будем пить? – спросил Гребнев. – Слава богу, что он, как истый француз, к тому же дворянин, не пил водку.
Я попробовал ликер и похвалил.
За шагами Аркадия вернулась тишина. И звон этой тишины. И размытость предметов в углах. И вся приглушенность этого маревного неба…
У купальниц едва уловимый апельсиновый аромат – это воспоминание неожиданно и физически ощутимо. Сквозняк перебирает белые занавески. В его запахах – запахи земли, влажной, размягченной росой; смородины, уже нагретой утренним солнцем, и болотца за деревней. На болотце жирная трава и крупные приметные цветы. Вчера эту траву и цветы положили косами. Воздух чист. И солнечный луч на подоконнике ослепителен. Жестковато трутся на ветру листья тополя… К болотцу по холму сбегает ракитовая роща. Холодок тени накрывает колодец. В швах сруба мох. Трава вытоптана и земля заплескана водой Низкорослые пучки трав ведут тропинку. И вода в ведрах очень темная. И в них отражения неба.
Темная гладь четкостей. И ленивое солнце в этой глади… Ветерок студит тело. Я чувствовал каждый каприз мышцы… Над обрывом знойно дымился воздух и, перепархивая, перекликались жаворонки, овсянки, реполовы. И жулан нанизывал на сучья высохшего куста зеленых кобылок. И розоватой была на солнце его белая грудь. А в дождь воду в ведрах дырявят тугие белые струи. И в черноте воды дрожат осколки отражений…
К коромыслу с ведрами я прихватывал и третье ведро. Мне нравилось упругое сопротивление тяжести. Нравилось преодоление этой тяжести, поступь затяжеленного шага.
Мне нравилось подниматься, угадывая толчки воды. Я любил это ощущение живой воды в ведрах. Я шел без роздыха до самого дома. И по-живому толкалась вода в ведрах. И если участить шаг, вода толкалась туже, нетерпеливей. Живая вода.
А когда я ставил ведра, там всегда были бледные листочки ракит, вклеенные в прозрачную гладь. Здесь, на дворе, вода была светло-прозрачной. От досок, от пыли веяло жаром. Я любил это солнце. Оно узнавало меня, льнуло к плечам, высушивало волосы.
Я доносил ведра до сенниц и возвращался. Ничто не могло быть жаднее этого солнца.
Я выдумал мальчишескую забаву. Не оставил ее и в юности. Я ловил солнце. Упрашивал солнце. Уговаривал солнце. Искал.
Я не хотел с ним расставаться. Я хотел найти ему место. Выжечь это место в себе. И не расставаться во все дни. Во все дни видеть. И я верил – все в жизни сбудется. И самое главное – Жизнь! Я боялся потерять ее. Не Жизнь, а то, что видел, чем дышал, что выбеливало мои мальчишеские волосы.
Жизнь! Горячая, быстрая, жаркая, жадная!..
И я старательно выжигал себя этими солнцами-чувствами. Я хотел вплавить его в себя. Я верил, что с ним всегда буду таким, каким был в юности. И юность войдет во все мои годы. Даже самые последние…
Солнце научило меня не беречь себя. Просто жизнь – это еще не вся полнота чувств, не все дни и не все удачи. И я искал свое солнце. Оставался верен этому солнцу. Свершениям солнц.
Я пренебрегал счетом лет. Я старался видеть свои солнца. Всегда видеть…
Когда мы вышли, небо уже светлело по-вечернему. И облака, очистив небо, застыли у горизонта. Заря перебирала свои краски. А когда мы, миновав, наконец, уличные пробки, добрались до цирка, солнце уже не было видно даже между домами. Желтовато тлела неподвижная полоска облаков.
– Будет хороший материал, – сказал Гребнев, запирая автомобиль. – Как пить дать, будет.
Цирк пустовал наполовину.
– Жаль, диктофон дома,-сказал Гребнев. – Ждет меня здесь работенка. Как пить дать, ждет.
Мы опоздали к началу и, когда вошли, первое, что увидели, – это весы, на которых стоял Торнтон. Его взвешивали.
– Сто семьдесят семь килограммов триста граммов! – объявил переводчик.
Цирк засмеялся, зашикал, засвистел. Служитель принес и откупорил литровую бутылку кока-колы. Торнтон отпил и показал большой палец. Он разгуливал по арене и рассказывал о себе. О своем детстве- в
– Ричард не женат, – рассказывает цирковой переводчик. – У него кроткий характер. Он любит молоко, сладкие пирожки. Мебель для него изготовлена фирмой «Фосс и Сазерленд». Его любимый композитор – Эллингтон. Он обожает киноактрису Сузи Бакли. Всем напиткам предпочитает кока-колу…
Торнтон всегда был громоздок. Но с возрастом мышцы исчезли под наслоениями жира. Лицо расползлось книзу, утонув в сальной подушке подбородка.
На левой руке та же крага, знакомая по фотографиям. Семнадцати лет он сломал руку и с тех пор крагой страхует кости. Я помню, тогда мы спорили, поднимется ли он после открытого перелома левой руки. Торнтон поправился и показал свои лучшие результаты.
Мне кажется, я видел его уже сотни раз. Те же курчавые черные волосы, но с заметной проседью. А улыбка белая, как на юношеских фотографиях…
Торнтон расставляет ноги, и переводчик портняжным метром измеряет окружность бедра. Сто сантиметров!
Ноги не сходятся. Торнтон идет медленно, закатывая ногу за ногу, отдуваясь.
– Рекорды требуют жертв, – говорит переводчик. – Больше пятисот метров в день Ричард не в состоянии одолеть. Зато это самые мощные ноги, на каких когда-либо держался человек!..
Живот дрябло колышется, когда Торнтон сосет из горлышка кока-колу. Руки кажутся короткими из-за чрезмерной толщины. И тут только я замечаю, как он одет. Ни ногах ботинки, совсем как женские сапожки. В каблуках, наверное, сантиметров по пять. Красный берет с помпоном сутенерски сдвинут на бровь. На плечах нелепая коротенькая курточка с кокетливыми застежками.
– Ну и чучело! – шепчет Гребнев. Переводчик объявляет: «Вот в этой штуке сто килограммов! Уникальнейший трюк!»
Торнтон принимает к плечу гантель с металлической подставки. Упирается свободной рукой в бок и, отклонившись, выдавливает гантель. Жим нечистый – это старинное цирковое выкручивание. Но все равно нагрузка велика.
В юношеских мечтах я сотни раз встречался с Торнтоном. Я бредил необыкновенными людьми и большими странствованиями – Жизнью. И я привязался к силе. К силе, которая исключает смирение. Каждое утро я встречал солнце. И во всех лицах людей я видел это солнце.
Я хотел всегда быть в движении, хотел измерять назначения солнц, а жизнь скупо вела счет всем дням и ночам. Она не выдерживала ритма моих желаний, жадность моих желаний, напора усталостей. И я стал отрицать слабость. Я стал жить не в ладах с этой бухгалтерией дней, ночей, усилий и трудных дорог…