все равно воздержалась бы, считая, что все должно развиваться естественным образом и вода должна нестись вперед, раз уж земля приняла такую форму.
Казалось, сама Рэчел не подозревает о том, что за ней наблюдают или что в ее поведении есть нечто привлекающее внимание. Она не понимала, что с ней произошло. Ее сознание весьма походило на бегущую воду, с которой его сравнивала Хелен. Она хотела видеть Теренса, она желала этого постоянно, когда его не было рядом; не видеть его было мучением; из-за него ее дни были полны страданий, но она никогда не спрашивала себя, откуда взялась эта сила, завладевшая ее жизнью. Она думала о том, что из этого выйдет, не больше, чем дерево, постоянно пригибаемое к земле ветром, думает о том, каким будет конечный результат действия ветра.
За две или три недели, прошедшие после прогулки, в ее ящике скопилось с полдюжины записок от него. Она читала их и целые утра проводила в блаженном оцепенении; залитая солнцем земля за окном была не меньше способна анализировать свой цвет и жар, чем Рэчел — себя. В таком настроении она не могла ни читать, ни играть на рояле, она не испытывала ни малейшего желания даже двигаться. Время проходило незаметно. Когда темнело, ее влекли к окну огни гостиницы. Огонек, который то вспыхивал, то гас, был окном Теренса: он сидит там, возможно, читает; а теперь ходит по комнате, вытаскивая то одну книгу, то другую; а сейчас он опять сидит в своем кресле… И она старалась представить, о чем он думает. Немигающие огни отмечали комнаты, где Теренс сидел, а другие люди двигались вокруг него. Это были вовсе не заурядные люди. Рэчел приписывала мудрость миссис Эллиот, красоту — Сьюзен Уоррингтон, особую жизненную энергию — Эвелин М., — потому что Теренс разговаривал с ними. Приступы уныния были такими же интенсивными и столь же мало связаны с размышлениями. Тогда ее сознание походило на равнину под черными тучами, которую нещадно секут ветер и град. И опять она сидела в своем кресле, беспомощно отдавшись боли, и слова Хелен — странные или мрачные — вонзались в нее, как стрелы, и заставляли плакать над невыносимостью жизни. Лучше всего было, когда напряжение чувств безо всякой причины ослабевало и жизнь текла как обычно, только события ее были наполнены красками и радостью, дотоле совершенно незнакомыми; они обладали значением, как то дерево на тропе; ночи, точно черные полосы, отделяли один день от другого, тогда как ей хотелось бы соединить все дни в одно долгое, непрерывное ощущение. Хотя эти перепады настроения были прямо или косвенно вызваны присутствием Теренса или мыслями о нем, она никогда не говорила себе, что влюблена в него, и не думала, что будет, если она и дальше будет так чувствовать, поэтому придуманное Хелен сравнение с рекой, несущейся к водопаду, весьма соответствовало фактам, и тревога, которую Хелен иногда испытывала, была вполне оправданной.
Обуреваемая безотчетными чувствами, Рэчел была не способна как-либо управлять состоянием своей души. Она предоставила себя на милость случайных событий: в один день она тосковала по Теренсу, в другой виделась с ним, и его письма всегда были для нее неожиданностью. Любая женщина, имеющая какой-то опыт в ухаживаниях, уже пришла бы к определенному мнению, по крайней мере, выстроила бы некую теорию об отношении к ней, но в Рэчел еще никто не влюблялся, и она ни в кого не влюблялась. Мало того, ни в одной из прочитанных ею книг — от «Грозового перевала» до «Человека и сверхчеловека»[54] и пьес Ибсена — героини, любовь которых там разбиралась, не переживали того, что сейчас переживала Рэчел. Ей казалось, что ее чувствам нет названия.
Она часто встречалась с Теренсом. Когда они не виделись, он имел обыкновение послать ей записку с книгой или записку о книге, поскольку все-таки не мог отказаться от этой формы общения. Но иногда он не приходил и не писал несколько дней подряд. И встречи их могли воодушевлять и радовать, а могли ввергать в досадное отчаяние. Каждый раз, когда они расставались, в воздухе витал дух прерванности, от чего они расходились неудовлетворенными, хотя и не зная, что другой испытывает то же чувство.
Рэчел и о своих-то чувствах была в неведении, но еще меньше она понимала, что чувствует Теренс. Вначале он представал как бог; когда она узнала его получше, он все еще оставался светочем, но к этому великолепию присоединилось удивительное умение сообщать ей бесстрашие и уверенность в себе. Она замечала в себе чувства и способности, о которых раньше и не подозревала, и видела в мире глубины, до сих пор ей неизвестные. Думая об их отношениях, она не столько рассуждала, сколько представляла себе их зрительно; рисуя чувства Теренса, она видела его переходящим комнату, чтобы стать рядом с ней. Этот проход через комнату был связан с физическими ощущениями, но что они значили, она не понимала.
Так текло время, и поверхность его была подобна спокойной, но ярко блистающей водной глади. Приходили письма из Англии и от Уиллоуби, день за днем копились мелкие события, постепенно составляя собою год. На поверхности происходило следующее: три оды Пиндара были отредактированы, Хелен покрыла вышивкой примерно пять дюймов канвы, а Сент-Джон закончил первые два акта пьесы. Теперь он и Рэчел были добрыми друзьями, он читал ей вслух свои творения, она искренне восхищалась его стихами и разнообразием его эпитетов, равно как и тем, что он друг Теренса, и он даже начал задумываться: а может, его призвание — не юриспруденция, а литература? Это было время глубоких размышлений и внезапных признаний еще для нескольких пар и одиноких людей.
Настало воскресенье, чего на вилле не собирался замечать никто, кроме Рэчел и местной горничной. Рэчел по-прежнему ходила в церковь, потому что, как считала Хелен, она никогда не давала себе труда задуматься на темы религии. Поскольку службу отправляли в гостинице, она пошла туда, предвкушая, как приятно будет пройти через сад и холл, хотя она вряд ли могла надеяться на встречу с Теренсом и, уж во всяком случае, на разговор с ним.
Большинство постояльцев были англичанами, поэтому воскресенье в гостинице отличалось от среды почти так же, как в Англии, и напоминало безмолвный и темный, погруженный в раскаяние призрак рабочего дня. Англичане не могли приглушить солнечный свет, зато им каким-то чудесным образом удавалось замедлить время, притупить остроту событий, продлить трапезы и даже слугам с посыльными сообщить вид нудной благопристойности. Все надевали свои лучшие наряды, что усиливало общий эффект; казалось, ни одна женщина не может сесть, не поскрипев чистой крахмальной юбкой, и ни один мужчина не может вздохнуть без того, чтобы его жесткая манишка не издала внезапный треск.
В это воскресенье, когда стрелки часов приблизились к одиннадцати, разные люди стали собираться в холле, сжимая в руках книжечки с красными страницами. За несколько минут до того, как часы пробили, зал пересек полный человек в черном с озабоченным выражением лица, как будто говорившим, что ему сейчас не до ответов на приветствия, хотя он и замечает их; человек исчез в коридоре, отходившем от холла.
— Мистер Бэкс, — прошептала миссис Торнбери.
После этого небольшая группа отправилась вслед за полной фигурой в черном. Провожаемые странными взглядами тех, кто не выказывал поползновений пойти вместе с ними, они удалялись в сторону лестницы медленно и чинно — за единственным исключением. Этим исключением была миссис Флашинг. Она сбежала по лестнице, быстрым шагом пересекла холл и присоединилась к процессии, запыхавшись.
— Куда, куда? — взволнованным шепотом спросила она у миссис Торнбери.
— Мы все идем, — мягко проговорила та, и вскоре они начали парами спускаться по лестнице. Рэчел шествовала одной из первых. Она не видела, что сзади подошли Теренс и Хёрст, без черных томиков в руках, лишь Сент-Джон нес под мышкой тонкую книгу в голубом переплете.
Молельней служила старая монастырская часовня. Это было глубокое прохладное помещение, где монахи сотни лет служили мессу, приносили покаяние в холодном лунном свете и поклонялись старинным бурым иконам и статуям святых, которые стояли в нишах, воздев руки в благословении. Переход от католичества к протестантизму был отмечен периодом, когда часовня употреблялась не по назначению: там не молились, а хранили кувшины с маслом, ликеры и шезлонги. Когда гостиница достигла процветания, зал прибрала к рукам религиозная община, и теперь он был оборудован желтыми лакированными лавками и бордовыми скамеечками для ног; еще там имелись небольшая кафедра и медный орел, на спине которого лежала Библия, а также несколько квадратных ковриков убогого вида и длинные полосы вышивок, усеянные золотыми монограммами, — дары благочестивых прихожанок.
Входящую паству встретили сладкозвучные аккорды фисгармонии — их проникновенно извлекала дрожащими пальцами мисс Уиллет, скрытая от взглядов суконной занавеской. Звуки распространялись по часовне, как круги от упавшего в воду камня. Двадцать — двадцать пять прихожан сначала склонили