никогда не задумывалась о той цензуре, что проводили сначала тетки, а потом и отец. Кое-что можно было бы узнать от подруг, но их у нее почти не было — до Ричмонда слишком долго добираться, — а единственная более или менее близкая ей девушка была сверх всякой меры религиозна и в минуты откровенности могла говорить только о Боге да о том, как всякому следует нести свой крест, а эти темы мало волновали Рэчел, чей ум был занят совсем иным.

Полулежа в кресле, одну руку положив под голову, а другою сжимая шарик на подлокотнике, Рэчел напряженно размышляла. Вообще, ее ненавязчивое учение оставляло ей довольно много времени для размышлений. Взгляд ее был прикован к шару на корабельных поручнях, и, если бы что-то его случайно загородило на мгновение, это испугало и встревожило бы девушку. Размышления начались с того, что она рассмеялась, прочитав строфу из перевода «Тристана»:

Робко съежась, весь дрожит, Тщетно скрыть пытаясь стыд. К августейшему дяде подходит И невесту обмершую подводит. Разве рассказ мой на бессмыслицу походит?[8]

— Вот именно, походит! — воскликнула Рэчел и отшвырнула книжку. Затем она открыла «Письма» Каупера[9], предписанные ей отцом для чтения «из классики», но они нагоняли на нее тоску, и, прочитав одно предложение, где говорилось об аромате ракитника в саду автора, она представила засыпанную цветами небольшую переднюю в Ричмонде в день похорон ее матери; цветы пахли так сильно, что с тех пор аромат любых цветов неизбежно вызывал у нее только это жуткое воспоминание. Затем, уже почти не видя и не слыша окружавшего ее настоящего, она пустилась один за другим перебирать образы прошлого. Тетя Люси расставляет цветы в гостиной.

— Тетя Люси, — набирается смелости Рэчел, — я не люблю запах ракитника. Сразу вспоминаю похороны.

— Ерунда, Рэчел, — отвечает тетя Люси. — Не говори глупостей, милая. По-моему, ракитник — растение особенно жизнерадостное.

Сидя под жаркими солнечными лучами, Рэчел сосредоточилась на характерах своих теток, на их взглядах, образе жизни. Этот мысленный путь она проделывала уже сотни раз, прогуливаясь по утрам в Ричмондском парке и за размышлениями не замечая ни деревьев, ни людей, ни оленей. Почему они живут так, а не иначе, и что они чувствуют, и какой во всем этом смысл? Опять она слышит голос тети Люси, которая обращается к тете Элинор. В это утро тете Люси вздумалось обсудить поведение служанки:

— И конечно, в пол-одиннадцатого утра горничная должна подметать лестницу, а как же иначе?

Как странно! Как невыразимо странно! Но и сама себе она не может объяснить, почему, как только тетя Люси заговорила, вся картина их жизни вдруг показалась Рэчел чужой и непонятной, а сами тетки — вроде случайных вещей, стульев или зонтиков, разбросанных где попало, без всякого смысла. Однако вслух она только спрашивает, как всегда чуть заикаясь:

— Тетя Люси, в-вы любите тетю Элинор?

На что та отвечает со своим нервным квохчущим смешком:

— Милое дитя, что за вопросы ты задаешь?

— А как любите? Очень? — настаивает Рэчел.

— Пожалуй, я никогда и не задумывалась, очень или не очень, — говорит мисс Винрэс. — Кто любит, об этом не думает, Рэчел.

Это уже камешек в огород племянницы, от которой тетки никогда не получали столько тепла, сколько им хотелось бы.

— Ноты знаешь, как я тебя люблю, милая, правда? Ты дочь своей матери, хотя бы поэтому, но не только поэтому, не только. — Она притягивает к себе Рэчел и целует ее, слегка расчувствовавшись, и суть их разговора сразу теряется, безвозвратно растекается в пространстве, словно пролитое на пол молоко.

Так Рэчел дошла до той стадии размышлений, если это еще можно назвать размышлениями, когда глаза уже не могут оторваться от шара на поручнях, а губы перестают шевелиться. Ее попытки понять своих теток только обижали их, из чего следовало, что лучше даже и не пытаться. Пусть эти странные мужчины и женщины — тетки, семейство Хантов, Ридли, Хелен, мистер Пеппер и все остальные — будут символами, безликими, но преисполненными достоинства и значительности, символами старости или юности, материнства или учености, пусть они будут даже красивы — красотою актеров на сцене. Получалось, что, произнося слова, люди не выражают ни своих мыслей, ни чувств, — но для этого как раз и существует музыка. Можно видеть и чувствовать реальность, но не говорить о ней, пусть жизнь течет сама по себе, как нравится другим, об этом можно вовсе не думать, просто отдавать себе отчет в том, что внешние формы жизни людей отчего-то странны и нелепы. Поглощенная музыкой, она принимала свой удел вполне благосклонно, срываясь на раздражение не чаще раза-двух в месяц, всегда уступая, как она уступила сейчас. Мысли ее стали путаться, уже не в силах вырваться из паутины сна, а сознание будто стало шириться, шириться, чудесным образом сливаясь с духом всего, что ее окружало: белесых досок на палубе, духом моря, бетховенского опуса 112 и даже духом бедного Уильяма Каупера в далеком Олни. И вот оно уже клочком пуха летит над морем, то прикасаясь к воде, то поднимаясь в воздух, пока совсем не скрывается из виду. При его взлетах и падениях Рэчел начала клевать носом, а когда он исчез, она заснула.

Десять минут спустя миссис Эмброуз открыла дверь и посмотрела на Рэчел. Хелен не удивило, каким образом та проводит свои утренние часы. Она оглядела комнату: рояль, книги, беспорядок. Сначала Хелен оценила вид Рэчел с эстетической точки зрения: в своей беззащитности она походила на жертву, выпавшую из когтей хищной птицы; однако, если посмотреть на нее просто как на девушку двадцати четырех лет, — картина наводила на размышления. Миссис Эмброуз задумалась и простояла так не меньше двух минут. Затем она улыбнулась и бесшумно вышла; ей вовсе не хотелось разбудить спящую и оказаться перед неловкой необходимостью с ней разговаривать.

Глава 3

Назавтра рано утром сверху донеслось громыхание, будто там протаскивали тяжелые цепи; мерное биение сердца «Евфросины» стало замедляться и умолкло, и Хелен, высунув нос на палубу, увидела замок, твердо стоящий на твердом, неподвижном холме. Они бросили якорь в устье Тежу, и, вместо того чтобы рассекать все новые и новые волны, борта судна теперь терпели набеги одних и тех же отступавших и возвращавшихся прибрежных волн.

Сразу после завтрака Уиллоуби, с коричневым кожаным чемоданчиком в руках, покинул корабль, прокричав через плечо, что все предоставляются самим себе и могут делать, что кому вздумается, поскольку дела продержат его в Лиссабоне до пяти вечера.

Он вернулся действительно около пяти, все с тем же чемоданчиком, жалуясь на усталость, раздражение, голод, жажду, холод, и потребовал немедленно подавать чай. Растирая руки, он стал всем рассказывать о приключениях минувшего дня: как он заявился к бедному старому Джексону, когда тот причесывал усы перед конторским зеркалом и совсем не ожидал его прихода, как заставил Джексона с утра повкалывать, что для того не очень-то привычно, а потом пригласил его пообедать, с шампанским и дичью; как затем нанес визит миссис Джексон, которая, бедняжка, еще растолстела и так любезно справлялась о Рэчел, а Джексону, Бог ты мой, пришлось признаться, что он дал-таки слабину, — да нет, ничего, вреда особенного в том нет, но какой смысл делать распоряжения, если они тут же нарушаются? Ведь Уиллоуби ясно дал ему понять, что в этот рейс пассажиров не возьмет. Тут он стал шарить по карманам и, наконец выудив карточку, положил ее на стол перед Рэчел. Она прочитала: «Мистер и миссис Дэллоуэй, Мэйфэр,

Вы читаете По морю прочь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату