Сестра пошла наверх мыть руки.
«Мне она не нравится, — сказал я маме. — Ты ведь прогонишь ее?»
Мама вздохнула. «Дорогой, это же
Приехал домой отец, и подали ужин. Густой овощной суп, жареную курицу, молодой картофель с зеленым горошком. Все, что я любил. Я не взял в рот ни крошки.
«Я не голодный», — объяснил я.
«А я не из тех, кто сплетничает, — вмешалась Урсула Монктон. — Но у кого-то были руки и лицо в шоколаде, когда этот кто-то вышел из своей комнаты».
«Зря ты ешь эту дрянь», — рыкнул на меня отец.
«Это же очищенный сахар. От него портятся аппетит и зубы», — добавила мама.
Я боялся, как бы они не заставили меня есть, но они не стали. Я сидел за столом голодный, а Урсула Монктон смеялась над шутками отца. И мне казалось, что шутки у него особенные, только для нее.
После ужина мы вместе смотрели сериал «Миссия невыполнима». Обычно он мне нравился, но в этот раз я чувствовал себя неуютно — люди вновь и вновь стаскивали с себя лица, обнаруживая под ними новые. Это были резиновые маски, скрывавшие знакомых героев, но у меня свербило — если Урсула Монктон снимет свое лицо, что будет под ним?
Потом мы пошли спать. Это была ночь сестры, и дверь в комнату закрыли. Мне не хватало света из коридора. Я лежал на кровати, с открытым окном, без сна, вслушиваясь в шорохи старого дома на исходе долгого дня, и загадывал про себя, желая изо всех сил, чтобы загаданное сбылось. Я хотел, чтобы родители прогнали Урсулу Монктон, и я пошел бы к Хэмпстокам, рассказал Лэтти, что я наделал, и она простила бы меня и все исправила.
Мне не спалось. Сестра уже заснула. Похоже, она засыпала, стоило только ей захотеть — завидное свойство, которым я похвастаться не мог.
Я вышел из комнаты.
Постоял у лестницы, послушал звук телевизора снизу. Стараясь не шлепать босыми ногами, осторожно спустился на три ступеньки и сел. Дверь в гостиную была наполовину открыта, спустись я еще на ступеньку, и те, кто у телевизора, могли бы меня увидеть. Так что я решил обождать здесь.
До меня доносились голоса из телевизора, перемежавшиеся короткими взрывами телехохота.
А сквозь эти телевизионные голоса прорывался разговор взрослых.
«То есть по вечерам вашей жены нет дома?» — спросила Урсула Монктон.
Голос отца. «Нет. Она уехала, чтобы кое-что приготовить на завтра. Но с завтрашнего дня это будет каждую неделю. Она собирает деньги для жителей Африки, в деревенском клубе. Чтобы рыть колодцы, хотя я думаю — на контрацептивы».
«Да уж, — поддакнула Урсула. —
И засмеялась высоким, серебристым смехом, в котором слышались дружелюбие, искренность и неподдельность, а совсем не шум развевающихся лохмотьев. Тут она пробормотала: «Ох уж этот мне маленький слухач…», дверь настежь распахнулась, и вот на меня в упор смотрела Урсула Монктон. Она успела подновить макияж, накрасила свои длинные ресницы и освежила бледно-розовую помаду.
«Марш в кровать, — приказала она. — Быстро».
«Я хочу поговорить с папой», — попросил я без особой надежды. Она ничего не ответила, просто улыбнулась, но в этой улыбке не было ни теплоты, ни любви, и я побрел наверх, залез в постель и лежал в темной комнате, а когда совсем отчаялся уснуть, сон, подкравшись, сморил меня, и я спал беспокойно.
7
Следующий день не задался.
Родители уехали еще до того, как я проснулся.
За ночь похолодало, и небо было унылое, некрасивое, серое. Я прошел через комнату родителей на балкон, который тянулся во всю длину родительской спальни и детской, постоял там, глядя в небо и умоляя, чтобы Урсуле Монктон надоела эта игра и чтобы мне ее больше никогда не видеть.
Когда я спустился вниз, Урсула Монктон ждала меня у лестницы.
«Те же правила, что и вчера, маленький слухач, — предупредила она. — Выходить за пределы поместья запрещается. Если попробуешь, запру тебя в комнате на весь день, а родителям вечером скажу, что ты совершил отвратительный поступок».
«Они вам не поверят».
Она приторно улыбнулась. «С чего ты взял? А если я им скажу, что ты вытащил своего дружка из штанов, изгадил весь пол на кухне, и мне пришлось мыть его с хлоркой? Думаю, поверят. Я ли не сумею их убедить?»
Я пошел из дома в лабораторию. Съел там оставшиеся фрукты. И принялся за «Сэнди не проведешь», еще одну мамину книжку. Сэнди была храбрая, но бедная школьница, которую случайно отправили в элитную школу, где ее все ненавидели. В результате она разоблачила учителя географии, оказавшегося агентом Коминтерна и державшего в заточении настоящего географа. Кульминация пришлась на школьное собрание — Сэнди отважно поднялась со словами: «Я знаю, меня не должны были послать сюда. Это из-за ошибки в документах я попала к вам, а Сенди, которая пишется через „е“, — в обычную муниципальную школу. Но я благодарю провидение, что оно привело меня сюда. Потому что мисс Стриблинг — не та, за кого себя выдает».
И в конце Сэнди бросились обнимать люди, которые до этого ее ненавидели.
Отец вернулся с работы рано — на моей памяти он давно так рано не возвращался.
Я хотел поговорить с ним, но он все время был не один.
Я наблюдал за ними сверху, сидя на ветке моего бука.
Сначала он провел Урсулу Монктон по всему саду, с гордостью показывая розы, кусты черной смородины, вишневые деревья, азалии, как будто сам имел к ним какое-то отношение, как будто не мистер Уоллери рассаживал их и ухаживал за ними на протяжении пятидесяти лет, пока мы этот дом не купили.
Она смеялась всем его шуткам. Я не мог расслышать, что он говорит, зато мне была видна его косая ухмылка, которая возникала на отцовском лице от сознания, что он шутит.
Она стояла слишком близко к нему. Иногда он опускал ей на плечо руку, словно они были друзья. Я беспокоился, слишком близко он стоял к ней. Он не знал, кто она. Она — чудовище, а он думал — она обычный человек, и потому относился к ней дружелюбно. Сегодня она была одета иначе: серая юбка, их называют «миди», и розовая кофточка.
В любой другой день, увидев отца в саду, я бы побежал к нему. Но не сегодня. Я опасался, что он рассердится, или Урсула Монктон скажет ему что-то такое, от чего он рассердится на меня.
Я ужасно боялся, когда он злился. Его лицо (заостренное и обычно приветливое) наливалось кровью, и он кричал, орал во весь голос, яростно, что меня буквально вводило в ступор. И я не мог думать.
Он никогда не бил меня. Он не верил в битьё. Он частенько говорил нам, что его отец колотил его, что мать гонялась за ним с метлой, и что сам он выше этого. Когда он сильно злился и срывался на крик, то потом, бывало, напоминал, что не ударил меня, словно я должен быть ему благодарен. В моих книжках про школу плохое поведение часто каралось палкой или тапочкой, потом прощалось и забывалось, и моментами я завидовал этим воображаемым детям, безыскусной чистоте их жизней.
Мне не хотелось приближаться к Урсуле Монктон — не хотелось рисковать и злить отца.
Я прикидывал, стоит ли сейчас попытаться и проскользнуть за ограду, помчаться вниз по проселку, но был уверен, что если попробую, то придется смотреть на разъяренное лицо отца рядом с безмятежно- пригожим лицом Урсулы Монктон.
И я просто наблюдал за ними, сидя на огромной ветке бука. Когда они скрылись из виду за кустами азалии, я спустился вниз по веревочной лестнице и пошел в дом, на балкон, чтобы следить оттуда. На улице хмурилось, но повсюду были россыпи нарциссов, масляно-желтых и белых — с бледными лепестками