настроенной интеллигенции.
Так чей же это жалкий, верноподданнический, угодливый лепет? Может быть, дали высказаться какому-нибудь уцелевшему сталинисту, отставному майору лагерной охраны или, наконец, только что восстановленному в партии Молотову?
Ничего подобного. Этот унизительный лакейский гимн пропел не кто иной, как Валентин Петрович Катаев, один из самых популярных и (будем объективны) один из самых талантливых русских прозаиков наших дней.
Что же заставило этого почтенного, знаменитого, богатого, европейски образованного человека произнести слова, от которых смущенно зарделись бы «и финн, и ныне дикий тунгус, и друг степей — калмык»?
Может быть, Катаева пытали, угрожали ему психбольницей, держали в качестве заложников ближайшую родню? Убежден, что ничего подобного не было и быть не могло. Все-таки 37-й и 49-й годы остались позади, и сталинские нравы во всей их кровавой полноте — невосстановимы.
Поэтому нет сомнения в том, что свою холуйскую тираду Катаев произнес добровольно, от чистого сердца…
Когда литературные чиновники, все эти софроновы, вороновы, грибачевы, эльяшевичи, которых никто не читает и которые в любой другой стране вынуждены были бы зарабатывать на жизнь нелегким физическим трудом, когда ОНИ изощряются в партийном рвении, — это более или менее понятно и естественно.
Когда молодой писатель среднего дарования пробивает себе дорогу в официальную литературу и механически произносит с трибуны верноподданнические речи, цинично подмигивая сидящим в зале приятелям, — это в известной мере доступно пониманию.
Но Катаев, общепризнанный талант, прозаик европейского уровня, глубокий старик, достигший всех мыслимых высот признания и благополучия, — что могло заставить его пойти на такое всенародное унижение?!
Поневоле начинаешь задумываться о таинственном феномене этой личности…
Когда Бориса Пастернака исключали из Союза советских писателей, многие видные писатели сказались больными, чтобы хоть не участвовать в этом постыдном мероприятии, если уж не хватает мужества голосовать против исключения.
Катаев же всегда действовал строго противоположным образом. Когда из того же Союза писателей исключали Лидию Корнеевну Чуковскую, Катаев приехал и голосовал за исключение, хотя был действительно и весьма серьезно болен, причем настолько, что любое сильное переживание, по мнению врачей, могло иметь для Катаева самые роковые последствия.
Но Валентин Катаев не испытал сильных переживаний, спокойно проголосовав за гражданскую казнь дочери Чуковского, ближайшей подруги Ахматовой, талантливой писательницы и журналистки…
Я долго размышлял над загадкой личности Катаева. Какие силы заставляют этого человека добровольно совершить то, от чего всеми правдами и неправдами уклоняются другие, причем — не диссиденты, не герои, а нормальные рядовые люди, которые не желают быть пугалом в глазах окружающих.
Я пребывал в недоумении, пока один из друзей-литераторов не объяснил мне.
— Пойми, — сказал он, — Катаев действует искренне. Когда он участвует в травле Солженицына или Сахарова, он действует, как это ни жутко звучит, по велению сердца… Сделай опыт, — продолжал мой друг, — поставь себя на место Катаева. Ведь он рассуждает примерно так: «Литературных дарований у меня от природы не меньше, чем у Солженицына. Во всяком случае наши таланты соизмеримы. При этом Солженицын лет восемь сидел в тюрьме, переболел раком, писал что ему вздумается, клал на все литературное начальство, и в результате — у него мировая известность, Нобелевская премия, поместье в Вермонте, и фотографии этого типа красуются на первых страницах западных газет, а я, Катаев, всю жизнь служил режиму, коверкал свои произведения, наступал на горло собственной песне, сочинял всякое конъюнктурное барахло вроде романа «Время, вперед!», и в результате, что у меня есть? Коллекция зажигалок, машина и дача в Переделкине, которую в любой момент начальство может отобрать!.. Вот и подумай, — продолжал мой друг, — как ему не ненавидеть Солженицына?! Ведь это явная несправедливость! Солженицыну, понимаешь, все, а мне, Катаеву, ничего?!. Так я хотя бы в «Правде» оттяну его как следует…
Вероятно, мой друг близок к истине. Катаев с юности был циничным прагматиком. Еще Иван Алексеевич Бунин, ценя дарование молодого Катаева, с изумлением восклицал, пораженный его воинствующей бездуховностью:
— Господа, этот парень сделан из конины!..
К чему же пришел Валентин Катаев на склоне лет? Все материальные льготы, которые он вырвал у режима ценою бесконечных унижений, измен и предательства, доступны в западном мире любому добросовестному водопроводчику! И наверное, все чаще рвется из глубины души этого старого, умного, талантливого, циничного и беспринципного человека отчаянный вопль:
— За что боролись?! За что ЧУЖУЮ кровь проливали?!
И гробовая тишина — в ответ.
Записки чиновника
В конце шестидесятых годов художник Вагрич Бахчанян, в ту пору сотрудничавший в «Литературной газете», произнес ядовитую шутку, которая с быстротой молнии (а точнее — с быстротой удачной шутки) облетела всю страну. Перефразируя слова известной песни, Бахчанян воскликнул:
— Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью!
В основе этой крылатой фразы лежит необъяснимый парадокс: как удалось Францу Кафке, еврею по крови, чеху по рождению и месту жительства, немцу по языку и культуре, как удалось ему в своих мрачных, сюрреалистических романах и новеллах с такой художественной прозорливостью различить черты грядущего реального социализма? Как он сумел в своих пророчествах так верно изобразить социальные механизмы тоталитарного государства задолго до его возникновения?
Я позволю себе воспроизвести небольшой отрывок из романа Франца Кафки «Процесс», написанного в 1918 году, — фрагмент из речи на суде центрального героя, а вы, дорогие читатели, задумайтесь: разве не мог бы подписаться под этими словами едва ли не каждый правозащитник, репрессированный в Советском Союзе за последние годы.
«Нет сомнения, — говорит Иозеф К., — что за всем судопроизводством, то есть в моем случае за этим арестом и за сегодняшним разбирательством, стоит огромная организация. Организация эта имеет в своем распоряжении не только продажных стражей, бестолковых инспекторов и следователей, проявляющих в лучшем случае похвальную скромность, но в нее входят также и судьи высокого и наивысшего ранга с бесчисленным, неизбежным в таких случаях штатом служителей, писцов, жандармов и других помощников, а может быть даже и палачей — я этого слова не боюсь. А в чем смысл этой организации, господа? В том, чтобы арестовывать невинных людей и затевать против них бессмысленный и по большей части — как, например, в моем случае — безрезультатный процесс. Как же тут, при абсолютной бессмысленности всей системы в целом, избежать самой страшной коррупции чиновников?..»
И так далее.
Согласитесь, что такая речь могла быть произнесена и Юрием Орловым, и Александром Гинзбургом, и Анатолием Щаранским.
Франц Кафка, по мнению многих, — одна из трех величайших фигур в мировой литературе двадцатого столетия, но если два других титана — Джойс и Пруст — произвели революцию, главным образом, в области формы, эстетики, то проза Франца Кафки, суховатая, почти бесцветная, лишенная малейших признаков эстетического гурманства, интересует нас прежде всего своим трагическим содержанием, причем именно в нас она вызывает столь болезненный отклик, ведь именно для нас