— Если моя жена, — произнес капитан, — если что-то случится… Все, что будет потом, уже не имеет значения.
— Перестаньте кощунствовать, — сказал хирург, — идите обедать. Выпейте портвейна. Столовая за углом…
— Какой ты здоровый, — сказал капитан.
— Кто это? — удивился хирург. — Зачем? Я же просил…
Выйдя из больницы, Егоров заплакал, отвернувшись к стене. Он вспомнил Катино лицо, детское и злое. Вспомнил пальцы с обкусанными ногтями. Припомнил все, что было…
Потом закурил и отправился в столовую. Там было несколько посетителей. Часть дюралевых табуреток стояла штабелем в углу.
Капитан сел у окна, заказал вино и шницель. Официантки в столовой казались хорошенькими и похожими на медсестер. На официантках были яркие шелковые блузки и кружевные передники. Кассирша недовольно поглядывала в зал. Перед ней лежала толстая рваная книга.
Обедая, Егоров наблюдал, как два солдата моют грузовик.
Он вышел из столовой, купил газету. Повертел и сунул ее в карман. Навстречу шла женщина с метлой. Женщина царапала мостовую с расплющенными окурками.
Проехал на велосипеде железнодорожник. Спицы образовывали легкий мерцающий круг.
Час спустя Егоров зашел в клинику. Он стоял в коридоре под люстрой. На окне качалось растение с твердыми зелеными побегами. Цветы в больнице казались искусственными.
По коридору шел хирург. Мокрые руки он нес перед собой, как вещь. Медсестра подала ему салфетку. Затем направилась к Егорову.
Вдруг она показалась ему некрасивой. Она была похожа на умного серьезного мальчика. На медсестре был халат с чернильным пятнышком у ворота и заношенные домашние туфли.
— Вашей жене получше, — расслышал капитан, — Маневич сделал чудо.
Егоров оглянулся — хирурга не было. Он сделал чудо и затем ушел.
— Как фамилия? — переспросил Егоров, но медсестра тоже ушла.
Он спустился вниз по лестнице. Гардеробщик подал ему шинель. Капитан протянул ему рубль. Старик уважительно приподнял брови.
Медсестра в регистратуре напевала:
Она показалась Егорову некрасивой.
— Вроде бы моей жене получше, — сказал капитан, — она заснула.
Помолчал и добавил:
— Все же знающие люди — евреи. Может, зря их давили веками?.. Году в шестидесятом к нам прислали одного. Все говорили — еврей, еврей… Оказался пьющим человеком…
Медсестра оборвала пение и недовольно уткнулась в бумаги.
Капитан вышел на улицу. Навстречу шли люди — в сандалиях, кепках, беретах, пестрых рубашках и темных очках. Они несли хозяйственные сумки и портфели. Женщины в разноцветных блузках казались хорошенькими и похожими на медсестер.
Но главным было то, что спит жена. Что Катя в безопасности. И что она, наверное, хмурится во сне…
Я уже говорил, что зона представляет собой модель государства. Здесь есть спорт, культура, идеология. Есть нечто вроде коммунистической партии. (Секция внутреннего порядка.) В зоне есть командиры и рядовые, академики и невежды, миллионеры и бедняки.
В зоне есть школа. Есть понятия — карьеры, успеха.
Здесь сохраняются все пропорции человеческих отношений.
Огромное место в лагерной жизни занимает переписка с родными. Хотя родственники есть далеко не у всех. А на особом режиме — тем более. Сказываются годы лагерей и тюрем. Жены найти себе других поклонников. Дети настроены против своих отцов. Друзья и знакомые либо тянут срок, либо потерялись в огромном мире.
Те же, у кого есть родные и близкие, дорожат перепиской с ними — чрезвычайно.
Письмо из дома — лагерная святыня. Упаси вас бог смеяться над этими письмами.
Их читают вслух. Незначительные детали преподносятся как форменные сенсации.
Например, жена сообщает:
«…Ленька такой настойчивый. Кол по химии схватил…»
Счастливый отец прерывает чтение:
— Миль ты, кол по химии…
Его физиономия растягивается в довольной улыбке.
И весь барак уважительно повторяет:
— Кол по химии… Это тебе не хрен собачий…
Иное дело — переписка с «заочницами». В ней много цинизма, притворства, рисовки.
Такие письма составляются коллективно. В них заключенные изображают себя жертвами трагических обстоятельств. Изъявляют горячее желание вернуться к созидательному труду. Сетуют на одиночество и людскую злобу.
В зоне есть корифеи эпистолярного жанра. Мастера по составлению душераздирающих текстов. Вот характерное начало лагерного письма к «заочнице»:
«Здравствуй, незнакомая женщина (а может быть — девушка) Люда! Пишет тебе бывший упорный домушник, а ныне квалифицированный водитель лесовоза — Григорий. Карандаш держу левой рукой, ибо правая моя рука гноится от непосильного труда…»
Переписка с «заочницами» — фальшива и вычурна. Но и в этих письмах содержится довольно глубокое чувство.
Очевидно, заключенному необходимо что-то лежащее вне его паскудной жизни. Вне зоны и срока. Вне его самого. Нечто такое, что позволило бы ему забыть о себе. Хотя бы на время отключить тормоза себялюбия. Нечто безнадежно далекое, почти мифическое. Может быть, дополнительный источник света. Какой-то предмет бескорыстной любви. Не слишком искренней, глупой, притворной. Но именно — любви.
Притом, чем безнадежнее цель, тем глубже эмоции.
Отсюда — то безграничное внимание, которым пользуются лагерные женщины.
Их, как правило, несколько в зоне. Работают они в административно-хозяйственном секторе, бухгалтерии и медицинской части. Помимо этого есть жены офицеров и сверхсрочников, то и дело наведывающиеся в лагерь.
Здесь каждую, самую невзрачную, женщину провожают десятки восторженных глаз.
Это внимание по-своему целомудренно и бескорыстно. Женщина уподобляется зрелищу, театру, чистому кино. Сама недосягаемость ее (а положение вольной женщины делает ее практически недосягаемой) определяет чистоту мыслей.
— Ты посмотри, — говорят зеки, — какая женщина!.. Уж я бы подписался на эту марцифаль!..
Тут — упор на существительное. Тут поражает женщина вообще, а не ее конкретные достоинства. Тут властвует умами женщина как факт. Женщина как таковая является чудом.
Она — марцифаль. То есть нечто загадочное, возвышенное, экзотическое. Кефаль с марципаном…
Зеки крайне редко посягают на вольных служащих женщин. Во-первых, это безнадежно. Чересчур