лампочка пульта. Холодный сумрак кулис внушал беспокойство.
— Ты Фолкнера читала?
Вялый кивок.
— Что-то не верится. Ну да ладно. Фолкнер говорил — в любом движении сказывается уникальный опыт человека. И в том, как героиня закуривает или одергивает юбку, живет минувшее, настоящее и четко прогнозируется будущее. Допустим, я иду по улице…
— Подумаешь, какое событие, — усмехнулась Яковлева.
— Идиотка! — крикнул он.
Малиновский брел среди веревок, фанерных щитов, оставляя позади тишину, наполненную юмором и ленью.
Потомок актерской фамилии, он с детства наблюдал театр из-за кулис. Он полюбил изнанку театра, зато навсегда возненавидел бутафорскую сторону жизни. Навсегда проникся отвращением к фальши. Как неудачливый самоубийца, как артист.
— Не огорчайтесь, — услышал Малиновский и понял, что разговаривает с блондинкой в голубом халате. — Они еще пожалеют.
В душе Малиновского шевельнулся протест.
— Разве они не понимают, что артист — это донор. Именно донор, который отдает себя, не требуя вознаграждения…
— Из второго состава? — поинтересовался Малиновский.
— Я гримерша.
— Надо показаться… фактура у вас исключительная.
— Фактура?
— Внешний облик…
Малиновский застегнул куртку и подал Варе дождевик.
Они вышли из театра. Сквозь пелену дождя желтели огни трамваев.
— Художник должен отдавать себя целиком, — говорила Варя.
И вновь на мелководье его души зародился усталый протест.
— Мы пришли, — сказала Варя.
«Гадость… Ложь…» — подумал Малиновский.
И тотчас простил себе все на долгие годы.
Щелкнул выключатель. Сколько раз он все это видел! Горы снобистского лома. Полчища алкогольных сувениров. Безграмотно подобранные атрибуты церковного культа. Дикая живопись. Разбитые клавесины. Грошовая керамика. Обломки икон вперемежку с фотографиями киноактеров. Никола Угодник, Савелий Крамаров… Блатные спазмы под гитару… Гадость… Ложь…
«Будет этому конец?» — подумал режиссер.
— Что будем пить? — спросила Варя.
— Валидол, — ответил Малиновский без улыбки.
— Я поставлю чай.
«В актрисы метит, — думал он, — придется хлопотать. Не буду… Голос вон какой противный. Режиссер ночует у гримерши…»
Но снова дымок беспокойства легко растаял в обширном пространстве его усталости и тоски.
Варя отворила дверь. Малиновский, виновато поглядывая, стаскивал ботинки.
— Без разговоров, — сказал он, — ком цу мир…
«Ах, если бы ты знал, мой современник, что испытывает творец, оставивший далеко позади консервативную эпоху! Его идеи разбиваются о холодную стену молчания. Глупцы указывают пальцем ему вслед. Женщины считают его неудачником.
Где та, которую не встретил Маяковский? Где та, которая могла отвести ледяную руку Дантеса? Где та, которая отогрела бы мятежное сердце поручика Лермонтова?
Вчера я наконец заговорила с Аркадием М. Он репетировал с Мариной Я. Беглые ссылки на русских и зарубежных классиков… Выразительные режиссерские импровизации… Мягкие корректные указания… Все безрезультатно. Идиотка Я. (в смысле — она) лишь без конца хамила. (Говорят, ее муж работает в энных органах.) Наконец Аркадию М. изменило его обычное хладнокровие. Он повернулся и, закрыв лицо руками, бросился к выходу.
Я шагнула к нему.
— Вы актриса? — спросил он.
— О нет, я всего лишь гримерша.
— В искусстве нет чинов и званий! — резко произнес он. Затем добавил: — Все мы — рабы Аполлона. Каждый из нас — подданный ее Величества Императрицы Мельпомены.
Некоторое время мы беседовали о сокровенном. Разговор шел на сплошном подтексте.
Аркадий корректно взял меня под руку. Сопровождаемые шепотом завистниц, мы направились к дверям. Нас подхватил беззвучный аккомпанемент снегопада…
У меня Аркадий держался корректно, но без ханжества. Сначала он разглядывал картины. Затем взял мощный аккорд на клавесине, отдавая должное искусно подобранной библиотеке.
Я предложила гостю рюмочку ликера. М. вежливо отодвинул ее кончиками пальцев:
— Я не пью. Театр заменяет мне вино. Тонкий аромат кулис опьяняет сильнее, чем дорогой мускат.
Мы сидели рядом, беседуя о литературе, живописи, театре. Потом с досадой вспомнили гениальных художников, умерших в безвестности и нищете.
— Се ля ви, — заметил Аркадий, переходя на французский язык.
И тут я внезапно прижала руку к его горящему лбу. Зигмунд Фрейд, где ты был в эту минуту?!.
Случилось то, чего мы надеялись избежать…»
Майор, присев на корточки, застегивал чемодан. Режиссер переносил вещи ближе к двери. Гена приподнимал узлы и коробки. То ли испытывал силу, то ли взвешивал груз. Они молчали, хоть и не чувствовали явной вражды. Даже радовались любому микроскопическому поводу к общению.
— А ну, подержи, — говорил майор, и Лосик с удовольствием давил на крышку чемодана.
— Дозвольте прикурить, — спрашивал режиссер, и Кузьменко тотчас вынимал модную зажигалку…
— Машина ждет, — сказала Варя.
Малиновский нес кастрюлю с бурно разросшимся фикусом.
Среди вещей было немало удобных предметов: чемоданы, книги, внушительные по габаритам, но легкие тюки с бельем… Малиновский клял себя за то, что выбрал это гнусное чудовище, набитую землей эмалированную емкость.
Сначала режиссер брезгливо тащил ее на весу. Затем он устал. Через две минуты ему стало нехорошо. А еще минуту спустя он почувствовал, что близок к инфаркту.
Вслед за ним Кузьменко и Лосик тащили сервант. На узких площадках они сдавленными голосами шептали:
— Так… На меня… Осторожно… Правей… Хорошо!
Мужчины сложили вещи на асфальт. Предметы выглядели убого. Стекла из шкафа были вынуты. Изношенный чемодан не отражал солнечных лучей. Картины Лосик прислонил к стене. Изнанка была в пыли. На ржавых гвоздях повисли узловатые веревки.
«Отличный мог бы выйти кадр, — думал режиссер. — Улица, голуби, трамваи и эти вещи на мостовой… О, как легко человеческое благополучие распадается на груду хлама…»
Трое мужчин поднимались вверх, читая смешные фамилии на латунных дощечках: «Блудиков, Заяц, Кронштейн…»
«Напоминает коллективный псевдоним, — отметил режиссер, — драматург Александр