повторялось, а кос о чем можно было спросить и переспросить.
Наша тройка ассириологов в 1935.1936 году очень сдружилась. Этому немало помогли начавшиеся у А.П.Рифтина занятия шумерским языком — дело довольно замысловатое и как нельзя более способствовавшее взаимопомощи. Примеры он брал из учебника А.Даймсля — это было очень удачно, так как у этого автора они были подобраны из разных периодов и жанров — хозяйственные документы, надписи, царский список, литературные отрывки, — а мы заодно знакомились и с общим характером шумерской письменности и с пошибами разных периодов и немножко с шумерской историей. Грамматика же Даймсля была не в пример хуже. Я вел подробный конспект лекций А.П. — впоследствии переписанный мной начисто и позволивший мне впоследствии самому разбирать еще не читанные тексты и начать заниматься шумерским со студентами. Для этого, правда, пришлось еще на пятом курсе одолеть труднейший «Цилиндр А» Гудеи.
Позже, когда я женился, мы иной раз готовились, особенно перед экзаменами, у меня дома, до этого лее мы бывали друг у друга редко — Ника Ерсхович жил вообще неизвестно где, то ли снимал где-то угол, то ли обитал у друзей. А друзья у него были старше его и необычные — по его же словам, один из них был чистый немец, а другой — бывший эсер; то и другое в то время уже звучало зловеще, и мы даже, кажется, говорили об этом Нике, но он только отшучивался. Он позволял себе еще и не такое. Еще в декабре 1934 г. — мы как-то шли с ним в хороший невский ветер через Троицкий мост — он вдруг сообщил мне, что перешел в лютеранство (что Ника верующий, он никогда не скрывал). Однако чем лютеранство предпочтительнее православия, мне было неясно. Из Норвегии лютеранская служба запомнилась мне как что-то очень занудное и скучное, а с точки зрения догматической я знал лишь, что лютеране отрицают заступничество святых, в которое, по-моему, все равно никто не верил, по крайней мере в моем поле зрения.
Другой раз, в характерной для него серьезно-шутливой манере, Ника сказал, что предложил бы ввести во всех армиях в военное время людоедство.
Если столько людей убивают, то почему уж их и не есть? Как облегчится армейское снабжение!
У меня Ника иной раз бывал и даже оставался ночевать, если почему-либо в нашем перенаселенном доме находилась свободная койка (раскладушки тогда, кажется, не вошли в употребление)[122].
Бывали мы оба и у Липина. Он жил на Петроградской (кажется, на Пушкарской), в маленькой, помнится, однокомнатной квартире первого этажа. Ходили мы — или, по крайней мере, я — обменяться книгами или конспектами; у него никогда не занимались — обстановка была неподходящей. Липин был женат. Жена его, хорошенькая, но незначительная черненькая молодая женщина, была, помнится, медицинской сестрой, работала на ночных дежурствах и в наши приходы либо тут же спала, либо что-то делала по хозяйству и явно стесняла Липина.
В одно из этих посещений Липин рассказал мне про себя. Далеко не все, как выяснилось впоследствии. Он сообщил, что смолоду вступил в партию, был призван в армию и там не поладил с командиром — уж не помню, не то просто обругал его, не то даже ударил, за что был исключен из партии. Я спросил его, пытался ли он восстановиться в партии — статус исключенного был в те дни не только крайне обременителен и неприятен, но прямо опасен; он сказал, что не захотел унижаться и снова, может быть, подвергать себя риску. В дальнейшем, как я уже знал, он попал на работу в Торгсин. Меня это несколько удивило — я представлял себе, что в Торгсине к анкетам служащих предъявлялись более чем придирчивые требования, — но тогда уже начали вырабатываться привычки не спрашивать о том, о чем тебе сами не рассказывают.
С женой, между тем, у Липина начались серьезные беды. По его рассказу, как-то, возвращаясь поздно из института, он застал у нее неизвестного гражданина. Они пили чай. Липин сел пить с ними. Пообедали. Видимо, пили не только чай. Наконец, неизвестный гражданин, осмелев, попросил у Липина разрешения остаться переночевать. Ему постелили на матрасике на полу. Липин лег и заснул, но под утро проснулся в страшной ярости. Он схватил одежонку неизвестного, выбросил ее на площадку лестницы, а затем разбудил самого неизвестного и, под вопли жены, в одной сорочке вывел его, подталкивая пинками, тоже на площадку лестницы, где тот, одевшись, принялся барабанить в дверь. Липин открыл, но не впустил его, а сказал какую-то фразу, которая тогда показалась мне остроумной, но сейчас, хоть убей, не могу ее вспомнить.
Как Липин получил эту квартирку, я не знаю. Вскоре он разошелся с женой и переехал в комнатушку где-то в трущобный дом за Малым проспектом, ближе к Ждановке. Это был такой дом, что милиция в него не смела соваться, и когда в одной из его квартир убили человека, а труп выставили на лестницу, то он стоял там неделю, и никто не решался подступиться. — Конечно, по сравнению с таким жильем наша сверхтесная квартирка на Скороходовой казалась раем. Тем более что скоро надо было ее покинуть.
В моей собственной жизни в этот семестр, пожалуй, наиболее интересным событием был «Веер леди Уиндсрмир». Эту уайльдовскую пьесу, под руководством преподавательницы Буштусвой (которая сама играла, и хорошо играла, престарелую герцогиню), ставила по-английски Нинина студенческая группа. Роль юной леди Уиндермир немедленно отхватила для себя беспардонная П. Это была отвратительная, нахальная баба с носом как руль и убегающим назад подбородком. Известен был такой анекдот про Нин Магазинер: ее подруга Талка Амосова ядовито бранила П.
— Но она же такая красивая, — робко сказала Нина.
— Кто тебе это сказал, мать моя, — басом возмутилась Талка.
— Но она же сама мне это говорила!
Анекдот, характерный для Нины, с её неуверенностью в себе и готовностью верить в чужие достоинства. Но П. еще и не то говаривала Нине. Особо интересна была история о том, как она нечаянно потеряла невинность, играя в мяч.
Лорда Уиндсрмира, конечно, играл золотоволосый, приглаженный, рослый красавец Петр Потапов. А Нине — за отличное знание языка — досталась роль матери леди Уиндсрмир, средних лет дамы легкого поведения. Средних лет, однако, не получилось (как и у П. не получилось молодости): в платье 80-х годов прошлого века, в кринолине, с голыми плечами, с обольстительной прической Нина была такой, какой была — юной и обворожительной, и даже еще лучше, чем была: из-за кринолина она даже двигалась царственно: исчезла ее как бы падающая назад походка, по которой я, близорукий, узнавал ее очень издалека. — но, кроме как для меня, эта походка ее, наверное, не красила.
Пьесу ставили трижды — второй раз с афишей, в Доме Красной Армии (теперь почему-то Доме только офицеров — на углу Литейного и Кирочной). Я, конечно, присутствовал не на одном спектакле; долго, очень долго ожидал Нину на Кирочной у артистического подъезда — но, к моему огорчению, она вышла с Розенблитом, пересмеиваясь с ним, меня не заметила и прошла мимо. Пусть читатель не волнуется — мы очень скоро помирились; но я человек злопамятный, и пятьдесят лет спустя помню свое тяжелое огорчение.
Вскоре после этого Нинина компания англистов стала распадаться: Галка Ошанина заболела туберкулезом и надолго уехала в Ташкент, Петр Потапов открыто сошелся с Буштусвой, студенты требовали, чтобы она ушла из их группы, и т. п.
Осенью 1935 г. умерла бабушка Ольга Пантелеймоновна. Она немного простудилась — может быть, был легкий грипп, — лежала в постели, но чувствовала себя хорошо. Вечером у нее был в гостях дядя Гуля, после его ухода зашел папа, шутил с ней, она смеялась. Когда и он вышел, она встала перестелить постель — и вдруг без звука упала между постелью и стеной. Тетя Вера выбежала, позвала — мы с папой вбежали вдвоем, стали её поднимать — она издала какие-то легкие хриплые вздохи, но это уже просто воздух выходил из легких оттого, что мы ее двигали; и не было сомнения, что она мертва.
Панихиды дома не было, — видно, знакомый батюшка тети Лели и тети Риты был уже в лагере; но панихида была на Смоленском кладбище, торжественная и красивая, только без певчих уже — одни лишь кладбищенский священник и дьякон.
В эту же зиму я справлял последний Новый год в родном доме. Я сам купил большую красивую елку, выстояв за ней долгую очередь (покупка елки последнее время была моей обязанностью). Раньше