называемой «здравицей» в честь Сталина, причем одного только «да здравствует товарищ Сталин» было недостаточно — его имя должно было всегда сопровождаться самыми униженными и восхищенными комплиментами. Кое-кто пытался их собирать. «Великий вождь и учитель» было только ядром, на которое наращивались все остальные: «лучший друг советских детей» (особенно, очевидно, тех, что были в «детских домах для детей врагов народа»), «гений всех времен», «отец и учитель», «лучший друг физкультурников», «лучший друг удмуртского (или любого другого) народа», «мудрый, родной и любимый», «самый лучший, самый мудрый, самый проникновенный», «несгибаемый ленинец», «горный орел» — десятки тысяч людей исхитрялись, чтобы еще как-то по-новому превознести «вождя и учителя». Молодой пролетарский писатель Авдеенко так закончил свою речь на VIII съезде Советов в 1935 г.
— И когда любимая девушка родит мне сына, первое слово, которому я его изучу, будет — «Сталин»! — (Это не помешало «посадить» Авдеенко и проде-ржать его 17 лет в каторжных лагерях).
Были и еще прихотливее этого. Всего не упомнишь.
Были детские стишки:
Я маленькая девочка,
Играю и пою:
Я Сталина не видела,
Но я его люблю.
В каждой газете, от «Правды» до «Мурзилки», Сталин славился десятки раз. Кто-то сосчитал, что в одном номере газеты (на шесть полос) Сталин упоминался до шестидесяти раз, и каждый раз с новыми восхвалениями.
То же самое на собраниях — а их было много. Были собрания партийные, комсомольские (от них мы с Ниной были избавлены), профсоюзные (на них приводилось присутствовать), по случаю предстоящего политического процесса (все единогласно и заранее за высшую меру), проклинательные (поносились «гнусные подонки, грязные лакеи империализма, своим вонючим дыханием отравлявшие наш советский воздух», которые «заслуженно уничтожены» — но напоминалось, что «только политические идиоты забывают, что у троцкистско-бухаринских гадов остались корни; каждый честный советский человек должен приложить руку к тому, чтобы их выкорчевать» и т. п.), радостные (по поводу наших побед в Арктике или еще где-нибудь). И на каждом собрании каждый выступавший кончал «здравицей в честь товарища Сталина» — а нередко также в честь «нашего железного наркома Николая Ивановича Ежова». И при этом имени каждый раз все вставали и аплодировали почти бесконечно — каждый боялся быть тем, кто первым прекратит хлопать. Редко кто, выступая, мог посметь ограничиться, например, словами «Да здравствует советский народ».
По счастью для нас, никто не вынуждался сам проситься выступать — все выступления заранее предрешались парторганизацией, и текст согласовывался с нею.
«…И не веря ни сердцу, ни разуму,
Для надежности спрятав глаза,
Сколько раз мы молчали по-разному –
Но не против, конечно — а за!»
И не только молчали, но и вставали, и если не могли удачно смыться — то и голосовали. За вес годы с 1936 по 1956 я помню только одну героически воздержавшуюся — византинистку Алису Владимировну Банк — «совесть нашего отдела».
Сталина и «сталинское ЦК» восхваляли и огромные кумачевые плакаты на зданиях — повсеместно в праздники, в некоторых местах города и в будни, и это несмотря на то, что и из «сталинского ЦК» то и дело исчезали фигуры; отдельно еще восхвалялись «партия и ее единство с народом».
По прекращении «открытых» судов и по мере учащения арестов, собрания для «осуждения» (те, что я назвал проклинательными) постепенно исчезать. Вместо этого негласно подавался сигнал — и фамилия переставала упоминаться, книги снимались с полок в библиотеках, и мы сами дома вырывали из книг страницы с этим именем. Когда я говорю «переставали упоминаться», то я имею в виду не официальное только, а полное прекращение упоминаний — даже в кругу ближайших знакомых не решались произносить запретные имена. Призывы к бдительности и общие проклятия врагам народа, однако, только усиливались, но стали более безымянными. Также и сообщения о наших производственных успехах — а они занимали три четверти места в газетах и по радио — стали более безличными: похвалишь какого-нибудь директора или ударника — глядишь, завтра его посадят.
Исчезли из газет юбилеи лиц, некрологи, траурные объявления. Сейчас (1985), когда крутишь радиоприемник и слышишь в эфире на всех языках на 70 % Москву, поражаешься однообразию и однообразной хвастливости советской пропаганды и удивляешься, что она вообще имеет успех за рубежом. Тогда наша пропаганда была еще хвастливее и еще однообразнее — и однако капитализм и все его гримасы так надоели западным интеллектуалам, что все большее их число выступало в нашу пользу в печати, на всяких антифашистских слетах и съездах; тут большую роль играло и то обстоятельство, что антисоветская пропаганда была очень некомпетентна, и рассказываемые ею ужасы о Советском Союзе рассматривались большей частью как небылицы — очень часто ими и были: за отсутствием подлинных известий подновляли старые новости и пссвдоновости времен гражданской войны — или сами сочиняли. А на самом деле что рассказать — было. В антисоветской пропаганде читателей раздражала и непоследовательность: давно ли Троцкий и Зиновьев были большевистскими чудовищами, а теперь их объявляют единственными порядочными людьми в России. И шло паломничество либеральных интеллектуалов в Советскую Россию — Бернард Шоу, Ромэн Роллан, Лион Фейхтвангер, Андрс Жид — последний, правда, по возвращении плевался, за что и был у нас предан проклятию.
Но наш читатель газет — а ведь теперь вся страна стала грамотной, — который, казалось бы, имел возможность сопоставлять пропаганду с действительностью? По-видимому, никакая действительность не может конкурировать с пропагандой, даже самой однообразной и хвастливой, если она достаточно долго твердит одно и то же.
Есть социально-психологический опыт: сорока зрителям показывают на экране геометрические фигуры, и каждый должен вслух назвать каждую фигуру. Но тридцать зрителей знают секрет эксперимента, и когда после квадрата, окружности, прямоугольника, трапеции и тому подобного на экране показывают ромб, тридцать зрителей выкрикивают «треугольник» — лишь десять робко отвечают «ромб?» И так повторяют — пять, десять, двадцать раз; число говорящих «ромб» редеет, и, наконец, остается всего одна или две «критически мыслящих личности». Так и вся страна — даже те, кто теряли братьев, мужей, отцов, даже сами «репрессированные».[183]
Читая эту главу, нужно вес время помнить, что каждое событие в жизни — моей, нашей, всей страны — происходило в неизменной рамке громких, непрестанных восхвалений Сталина, Сталина, Сталина, Ежова, Сталина, Сталина, силы нашей армии, несравнимости нашей промышленности, непобедимости нашей армии, подвигов наших людей, Сталина, Сталина, Сталина, Сталина.
V I
Как-то весной 1938 г. я шел по набережной пешком с Александром Павловичем и спросил его, не беспокоится ли он о том, что нелегко будет устроить на работу, когда они кончат, всех принятых нынче новых студснтов-ассириологов? Александр Павлович сказал:
— НКВД позаботится. — Мне его ответ показался было циничным, но на самом деле он был от горечи. Действительно, должно было казаться, что НКВД «заботится» уж очень о многих. Только позже я узнал, что накануне были схвачены хозяева, которые сдавали А.П.Рифтину его кабинет на Таврической; квартиру всю опечатали, и Александру Павловичу предстояли сложные и неприятные хлопоты в НКВД для того, чтобы получить обратно свои книги и картотеки. Это срывало его работу — и, между прочим, и диссертацию: он вес еще был «без степени».
В феврале-марте я болел, а вернулся на занятия — нет Ники Ереховича. Как я уже говорил, он в это время по большей части жил у Липина, и его не нашли по месту прописки. Во время утренних занятий Александра Павловича и моих двух товарищей раскрылась дверь нашей аудитории-сор-тирчика, вошли двое военных и увели Нику. Этот арест произвел в нашей семитологической группе особое впечатление: Нику все любили. «Старик Левин» и даже Илья Гринберг были как-то в стороне от всех, и по возрасту, и по характеру, да и к Вельковичу группа не успела привыкнуть. В коридоре наши товарищи обсуждали Нику, но