делает для него ложь невозможной.

(Впоследствии за это мое показание меня осуждал адвокат Ереховича Ю.Я.Бурак — но ни сам Ника, ни сестра его Рона меня никогда не осуждали).

— А что вы знаете о Шумовском Теодоре Адамовиче? Что вы можете сказать в его пользу?

Я выражаю удивление — какое отношение это имеет к Ереховичу: хотя они с Шумовским учились в одной группе, но почти даже не разговаривали друг с другом.

— Охарактеризуйте Шумовского политически.

— Он комсомолец, этим все сказано.

— Этого недостаточно. Каковы его политические взгляды?

— Комсомольские, — повторяю я. Он настаивает.

Что еще придумать? Как трудно доказывать отсутствие фактов — фактов, отягчающих судьбу обвиняемого. В конце концов я сказал:

— Шумовского судить вообще нельзя, потому что он явно неуравновешанный. У него мания.

Этого Шумовский мне никогда не простил.

— А что вы знаете о Гумилеве Льве Николаевиче?

На моем лице, вероятно, изобразилось крайнее удивление. Я раз как-то слышал, что сын Гумилева и Ахматовой учится в университете на историческом факультете — и только.

— Гумилев? — спросил я. — Я знаю только то, что Ерехович с ним безусловно не был знаком. И Шумовский, насколько я знаю, тоже.

— Вы в этом уверены?

— Совершенно уверен.

— А что еще вы знаете о Гумилеве Льве Николаевиче?

— Я знаю только, что он сын поэта.

— Какого поэта?

— Знаменитого поэта Гумилева.

— Буржуазного поэта?

— Как вам сказать? Конечно, не пролетарского.

Больше вопросов у следователя не было, но он долго еще оформлял протокол на бланке в виде вопросов и ответов. Затем он дал мне его перечитать и подписать. Я внимательно прочел. Все вопросы и ответы в его изложении получились совершенно идиотскими, но общее содержание того, что я говорил, было передано верно. Я подписал протокол, дал подписку о неразглашении сведений о допросе (под угрозой статьи 58.10),[196] он подписал пропуск мне на выход, и я ушел.

Общее впечатление от моего допроса — в смысле шансов для Ники и Тадика — у меня осталось скорее благоприятное. Хорошо было уже то, что следствие не довольствовалось, как было обычно (об этом мы уже хорошо знали), только доносом и собственными признаниями обвиняемых, а привлекает и независимых свидетелей. И следователь специально настаивал на том. что я могу сказать в пользу обвиняемых. И само соединение Ерсховича, Шумовского и Гумилева в одно «дело» было такой явной чепухой. И было известно, что кое-кого стали выпускать. Мне хотелось поделиться обнадеживающими известиями с друзьями и близкими Ерсховича. Из них мне были знакомы немногие. Родители его были, как известно, в ссылке на Кольском полуострове. Если не они, то ближе всего Нике была, во-первых, сестра его Рона (Вриенна Петровна) — но я не знал, как ее найти, и в городе ли она вообще. Во-вторых, Тата Старкова: она нарочно выдала себя за невесту Ники, чтобы иметь возможность носить ему передачи. Но я был уверен (наверное, даже знал, только сейчас не упомню), что ее вызывали к следователю еще раньше меня. Оставался Лева Липин, весь последний год в Университете особенно друживший с Никой; у него же он и жил до самого дня ареста. Я отправился на дом к Липину и сказал ему, что, похоже, дело Ники будет пересмотрено в благоприятном смысле. Я не придал значения тому, что Липин предал меня, когда я просил его три дня помолчать об аресте моего отца: это была такая мелочь в тогдашней атмосфере общего страха; а напрасно не придал значения.

Продолжение этой истории состоялось через полгода, но я расскажу его здесь. Ерсховича, Шумовского и Гумилева судила не «тройка», а «нормальный» суд, адвокатом был ученик и приятель Я.М.Магазинера Ю.Я.Бурак. После приговора (пять лет — всего ничего!) осужденные получили свидания с родными: Лева Гумилев — с А.А.Ахматовой, Ника — с Роной. Он рассказал ей, что первым вопросом следователя к нему, сразу как его привезли, было:

— Кто вас знает? Кто может за вас поручиться?

Ника назвал Липина. Тогда следователь положил перед ним на стол донос… Липина. Позже, к концу следствия, был и второй его донос — результат моей вполне неудачной откровенности, которая, впрочем, ничего не изменила в деле. Обо всем этом я узнал через Тату Старкову, дружившую с Роной.

Услышав обо всем этом, я задумался над тем, почему Липин предал Нику (и Шумовского), а как потом выяснилось — и Вельковича, но не меня, и пришел к заключению, что в тот момент я имел относительно крепкое положение: вес мои были еще на свободе, а Ника имел положение столь ненадежное, что рассчитывать на спасение в ходе этой кампании ему все равно было нельзя — на него донес бы не Липин, так другой. А у Липина в прошлом было исключение из партии, и им двигал страх. Я тогда не сообразил еще простой вещи: что с момента своего исключения из партии Липин был полностью в руках НКВД, и то, что он делал, вменялось ему в обязанность: он, наверное, даже старался делать только минимум… Гибель Ереховича была все равно предрешена, как и гибель Шумовского, — ведь эпизод с консульством, смертельный в тс годы, был неопровержимым фактом. А Вслькович писал стихи на иврите, это был явный криминал. Но почему он пожалел Мишу Гринберга — зная о его аресте в прошлом?

Пятьдесят лет спустя я узнал и кто посадил Илью Гринберга — Келя Стрешинская.

На Суворовском была скромные адвокатские доходы Лидии Михайловны, Нинина ставка (500 рублей) и мои полторы ставки, тоже рублей 500, может быть и меньше; Ляля стипендии не получала, а была еще домработница Настя — и на душу едва приходилось по 300 рублей. Насте выплачивалось столько-то, и Лидия Михайловна столько-то откладывала на случай все еще возможной высылки в Казахстан, так что мы держались около прожиточного минимума (240–250 р. в то время). Что-то я давал маме, но сколько я мог дать? На Скороходову бывшая наша домработница-украинка приходила изредка помогать — почти за один стол, из любви и уважения к нам; Тата зарабатывала не больше трехсот рублей, Миша — рублей четыреста-пятьсот, но он жил теперь отдельно, рублей полтораста давал на Андрея; Алеша стипендии не получал. Поэтому на Скороходовой на четверых выходило почти вдвое меньше, чем на Суворовском. Мамины сестры, тетя Анюта с больной дочерью на руках и тетя Женя с двумя дочерьми и почти что беглым мужем, тоже были довольно безденежны; семья тети Жени включала еще бабушку, которой не полагалось пенсии. На счастье, помощь появилась с неожиданной стороны.

И помимо материальных вопросов, Миша был плохой опорой. Как шла жизнь на Скороходовой — это было теперь уже мое дело. Алеше не исполнилось еще и двадцати, а Миша был в разгаре своей любовной трагедии. У Евгении Юрьевны был муж — она могла бы его и бросить, но у нее был еще и сын. Поэтому она то появлялась у Миши в Ламоттовском павильоне на несколько дней, то уходила обратно к себе, на Адмиралтейскую набережную. Раз она вошла в мужнюю квартиру и застала картину: за накрытым столом спал, уронив голову вперед, пьяный Орест, а напротив него сидела сложенная из подушек кукла, одетая в ее платье; перед ней был налитый стакан.

А пока она отсутствовала у Ореста, она мерещилась Мише. Приходила к нему, просвечивая, прямо среди бела дня. Стал Мишу навещать психиатр, подшучивал над ним, рассказывал о полученном им письме с таким адресом:

Ленинград Сумашстшей Дом на пряжках[197] Главврачу тов. Псехеатр.

Я курсировал между Суворовским, Скороходовой и Ламоттовским павильоном. Нина находила, что я преувеличиваю мамино тяжелое положение, или что мама сама преувеличивает — ведь ее мама в таком же положении? На мне лежал Скороходовский бюджет, Мишин психоз, Татин психоз, мамин психоз. По крайней мере, я должен бы был этим заниматься.

И вот тут маму стал навещать Михаил Васильевич Черноруцкий — известный в городе терапевт, профессор, заведующий терапевтическим отделением в больнице Эрисмана на Петроградской, а главное,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату