они пристально разглядывали друг друга, и их неторопливые раздевающие взгляды, блуждая от кончика ботинок до пера на шляпке, оценивали стоимость шелков, измеряли на глазок длину кружев. Это была как бы нейтральная территория; на сдвинутых, как в Тюильри, стульях сидели дамы, занятые только проходившими мимо женщинами. Две подружки, смеясь, ускорили шаг, какая-то дама в одиночестве бродила взад и вперед, безмолвная, с мрачным взглядом. Иные теряли друг друга в толпе, потом снова сталкивались, восклицая от неожиданности. А движущаяся темная масса мужчин опять направлялась вперед, то задерживаясь перед мраморной статуей, то возвращаясь вновь к бронзовой фигуре; немногие случайно затесавшиеся сюда буржуа то и дело повторяли громкие имена парижских знаменитостей: проходил плохо одетый толстяк — раздавалось имя человека, овеянного шумной славой; приближался невзрачный человечек с лицом привратника — и в воздухе звучало крылатое имя поэта. При ровном тусклом освещении толпа как будто подергивалась рябью, и вдруг из-за тучи, только что пролившейся ливнем, выглянул луч яркого солнца, зажег огнями стеклянный потолок, заставил искриться металлические переплеты окон, рассыпался золотым закатным дождем в застывшем воздухе. И сразу все согрелось: снежная белизна статуй среди омытой блестящей листвы, нежно-зеленые лужайки, перерезанные желтым песком дорожек, богатые наряды, переливающиеся атласом и жемчугами; даже веселый рокот возбужденных голосов, казалось, заиграл, потрескивая, как яркое пламя сухой лозы. Заканчивая посадку цветов в клумбах, садовники открывали краны водопроводных тумб или орошали газоны прямо из леек, и струйки воды испарялись, поднимаясь кверху тепловатым паром. Отважный воробышек, спустившийся с железных стропил, не обращая внимания на людей, расхаживал перед буфетом, выклевывая из песка хлебные крошки, которые бросала ему, забавляясь, какая-то молодая женщина.
Но среди этого шума до слуха Клода, как отдаленный морской прибой, доносился только рокот людских голосов из верхнего зала. И вдруг он вспомнил бурю, которая пронеслась когда-то перед его картиной. Сейчас над Клодом уже больше не смеялись: там, наверху, был Фажероль, и его приветствовало могучее дыхание Парижа.
Как раз в ту минуту Сандоз обернулся к Клоду и сказал:
— Гляди, Фажероль!
В самом деле, Фажероль и Жори, не заметив их, с боем заняли соседний столик. Жори продолжал начатый разговор; голос его звучал грубо:
— Да, я видел его «Околевшего ребенка». Ах, бедняга! Какой конец!
Фажероль толкнул локтем Жори, и тот, увидев двух товарищей, поспешил добавить:
— А, Клод, старина! Ну как дела? Знаешь, я еще не видел твоей картины, но мне сказали, что она превосходна.
— Превосходна! — подтвердил Фажероль. Затем он выразил удивление: — Вы здесь завтракали? Что за нелепая мысль! Здесь очень плохо кормят. А мы идем от Ледуайена. Там тьма народу, шумно, весело. Ну, придвиньте же ваш столик, и поболтаем немного.
Они сдвинули два столика. Тотчас же льстецы и просители стали осаждать одержавшего победу молодого метра. Три человека поднялись, шумно приветствуя его издали. Какая-то дама, улыбаясь, устремила на него взгляд, когда муж шепнул ей на ухо его имя. А высокий, сухощавый художник, который неистовствовал из-за того, что его картину неудачно повесили, и преследовал Фажероля с самого утра, покинул столик в глубине и снова стал жаловаться, требуя, чтобы его произведению немедленно предоставили место на карнизе.
— Ах, оставьте меня в покое! — закричал Фажероль, терпение и любезность которого наконец истощились.
И когда художник отошел, бормоча сквозь зубы глухие угрозы, он сказал:
— В самом деле, попробуй тут быть любезным, они кого хочешь приведут в ярость!.. Все на карниз! Всем места на карнизе! Ну и занятие — сидеть в жюри! Не только спасибо тебе не скажут, но тебя же еще и возненавидят!
Клод глядел на него все так же подавленно. Потом вдруг он как будто проснулся на мгновение и пробормотал, еле ворочая языком:
— Я тебе написал, хотел зайти поблагодарить… Бонгран рассказал мне, сколько тебе пришлось потрудиться… спасибо еще раз…
Но Фажероль поспешно перебил его:
— Да что ты, в самом деле!.. Я должен был это сделать во имя нашей старой дружбы… Я рад, что смог доставить тебе удовольствие.
И его охватило смущение, которое он всегда испытывал в присутствии учителя своих юных дней, не получившего признания, — непобедимое чувство унижения перед человеком, чьего немого презрения было достаточно в эту минуту, чтобы испортить триумф Фажероля.
— Твоя картина очень хороша, — медленно добавил Клод, желая быть великодушным и мужественным.
Эта простая похвала переполнила сердце Фажероля безмерным, непреодолимым волнением, истоков которого он сам не мог объяснить, и ловкач, потерявший стыд и совесть, ответил дрожащим голосом:
— Ах, дружище, спасибо тебе за эти слова!
Сандозу удалось наконец получить две чашечки кофе, и так как гарсон забыл подать сахар, они воспользовались кусками, оставленными на соседнем столике. Несколько мест освободилось, и атмосфера сделалась еще более непринужденной: чей-то женский смех зазвенел так громко, что головы повернулись в ту сторону. Все курили, голубоватый дымок медленно поднимался над смятыми скатертями, испещренными пятнами от вина, заваленными грязной посудой. Когда Фажероль, в свою очередь, добился, чтобы ему принесли две рюмки шартреза, он завел беседу с Сандозом, с которым считался, угадывая в нем силу. А Жори завладел Клодом, снова погрузившимся в угрюмое молчание.
— Послушай, дорогой, я не послал тебе приглашения на свадьбу… Понимаешь… из-за нашего положения, все было очень скромно, мы никого не звали… И все-таки я хотел тебе об этом сказать. Ты ведь не сердишься на меня, правда?
Он увлекся, стал описывать подробности, эгоистически самодовольный, сытый и торжествующий рядом с этим поверженным в прах неудачником. Все удается ему, рассказывал он. Он бросил хронику, почуяв, что надо устраивать жизнь на более прочной основе, и пошел в гору, заняв место редактора большого художественного журнала: уверяли, что он зарабатывает там тридцать тысяч франков в год, не считая доходов от темных делишек по продаже коллекций. Мещанская жадность, унаследованная от отца, врожденное тяготение к наживе, толкавшее его на тайные и грязные спекуляции еще в те годы, когда он получал свои первые гроши, сейчас развернулись вовсю, превратили его в опасного человека, выжимавшего все соки из художников и любителей, которые попадались ему в руки.
В разгаре этого процветания всемогущая Матильда довела его до того, что он со слезами на глазах стал умолять ее выйти за него замуж, а она в течение полугода гордо его отвергала.
— Уж если живешь вместе, — продолжал он, — лучше узаконить отношения. Не так ли? Ты ведь сам прошел через это, мой дорогой, ты понимаешь… И представь себе, она отказывалась, да, да… Из боязни, что ее осудят и что мне это может повредить. Что за великодушное сердце! Что за деликатность! Нет, нет, никто и представить себе не может достоинств этой женщины! Преданная, заботливая, экономная, чуткая — лучшего советчика не найти! Здорово мне повезло, что я ее встретил! Теперь я ничего без нее не предпринимаю, предоставляю ей полную свободу, она заправляет всем, даю тебе слово!..
В самом деле, Матильда превратила его в послушного ребенка, который становится умницей, как только ему пригрозят, что оставят без варенья. Прежняя бесстыжая шлюха стала властной супругой, жаждущей уважения, пожираемой честолюбием и стремлением к наживе. Она и впрямь не обманывала его, кичась своей крикливой добродетелью, и бросила прежние распутные привычки, сохранив их только для него одного, чтобы их тоже обратить в орудие своей супружеской власти. Кто-то будто даже видел, как они причащались вдвоем в церкви Нотр-Дам-де-Лорет. Они целовались на глазах у всех, называли друг друга ласковыми уменьшительными именами. Но зато вечером он должен был давать ей отчет о проведенном дне, и если его времяпрепровождение в какой-либо час казалось ей подозрительным, если он не приносил все полученные им деньги до последнего сантима, она устраивала ему ужасные сцены, запугивала страшными болезнями, которые он мог подцепить, и замораживала ханжескими отказами их супружескую постель, так что он каждый раз покупал прощение все более дорогой ценой.