Голос у него был охрипший, а рука, потянувшаяся за ведром, словно бы чуть дрожала.
— Я сама! У вас дорога дальняя. Подождите! Я мигом!
Лайла бегом помчалась к колодцу, с жаром вертела коловорот, рысью неслась обратно.
— Только пейте помедленнее. Чистый лед. Я пока яблоки соберу. Тихо пейте!
Лайла бежала за белым наливом, там в траве полно было переспелых, потрескавшихся яблок. На вид они уже не были красивы, но если разломить, янтарная сердцевина вся залита сладким соком и вкус такой, каким в свои детские годы, когда наступала пора яблок, ей насладиться не довелось. Лайла набрала полный подол и встала рядом с ведром. И каждый также брал из передника по яблочку и, откусив, улыбался Лайле.
— Ну, хозяюшка, таких яблок и Адам не пробовал! Тебя случайно не Евой зовут?
А Лайла качала головой — нет, нет, не зовут ее Евой, — и опять бежала к колодцу и в сад. Только раз успела спросить:
— Кто вы такие?
— Девятнадцатая дивизия.
Девятнадцатая дивизия? И Лайла хозяюшка, она их поит и угощает яблоками. Она вспомнила и о каравае, но разве тут напасешься? Дивизию больше всего мучила жажда.
Беготня с пустым ведром, цепь и коловорот, скорее, скорее, назад с полным ведром, в сад за яблоками. Жаркое солнце бабьего лета. Вот и Лайла вспотела, подмышки заливает, платье прилипает к груди и спине, то и дело вытирай лоб. Лайла дышала часто, но усталости не чувствовала. День растворился в суете, улыбках, коротких спасибо или длинных похвалах: как добра и красива юная хозяйка этого дома, и Лайла вдруг почувствовала себя счастливой как никогда прежде.
Кто-то опустил на ее плечи тяжелую руку и сказал:
— Не сердись, девочка, что отступаем. Дальше Тукумса не отойдем. Или погибнем, или разобьем их всех и тогда вернемся.
День угасал. Лайла за своими восторгами и беготней даже не подумала, что это отступление, уходят латышские легионеры, а дальше — черная неизвестность. И Лайла всеми покинута. Но думать было некогда. Она снова кинулась к колодцу. Но теперь она не только рук не чувствовала, ломило плечи. Полное ведро она теперь несла шатаясь, а собирая яблоки, слышала звон в ушах и перед глазами вспыхивали черные и красные полосы.
С застывшей на лице улыбкой она держала за углы передник и слушала слова благодарности, звучавшие все короче и короче. Теперь уже шли последние, тяжело ступая, с запавшими щеками. Лишь у одного была гладкая, ухмыляющаяся, круглая как луна физиономия. С голубыми глазами в красных, как у плотвы, ободках. Когда потянулся за яблоком, ободки покраснели еще больше, а пальцы ткнулись в низ живота.
Края передника выскользнули у Лайлы из рук, яблоки посыпались на дорогу, она отскочила за ведро. Чей-то локоть отшвырнул круглолицего.
— Прости, детка… Он один у нас такой…
Дрожащей рукой Лайла поднесла ковшик, но солдат отвернулся. Другие тоже. Никому больше не хотелось пить. Шли мимо Лайлы, опустив глаза.
Вдали показались лошади и трубы солдатских кухонь, а Лайла взяла ведро, ковшик и пошла домой.
Войти в дом не было сил. Лайла опустилась на скамеечку возле дверей, прислонилась спиной к нагретой солнцем стене. В ведре еще оставалась вода. Лайла зачерпнула ковшик и впервые за этот день напилась сама. Налила в ладошку, смочила лоб, провела по щекам. Потом зачерпнула еще, полила голову и грудь. Вода текла по затылку и лбу, на ресницах застряли капли, и у гроздьев рябины на краю двора сразу выросли мерцающие красные лучи.
На дороге стучали подковами лошади, тянувшие тяжело груженные повозки, скрипели колеса, слышались голоса. Вроде бы надо набрать воды и вернуться на дорогу, ведь и обозники небось хотят пить. Лайла потянулась к ведру, но перед глазами возникло круглое, лунообразное лицо, будто что-то снова ткнулось в живот, и рука ее вдруг отяжелела, резко заломило спину, а дыхание опять стало тяжелым, прерывистым. Нет, не пойдет она. Не понесет. Пусть берут сами.
Лайла сидела и прислушивалась к своему дыханию. Когда умолкла дорога и дыхание стало неслышным и спокойным, ее проняла дрожь. Лайла глянула на солнце, оно уже почти касалось верхушек деревьев за лесной опушкой. Лайла поднялась. Из-за боли казалось, что до колодца добиралась целую вечность. Потом обратно. И через порог.
Умом Лайла понимала, что сегодня у нее ни крошки во рту не было, что надо бы поесть. Даже заставила себя войти в чулан. Глянула на каравай. Чтобы поесть, надо было поднять болевшие руки, отрезать от тяжелого каравая ломоть, жевать. Даже рот раскрыть ей казалось слишком трудным делом. Да и не хотелось. Нет, не станет она есть.
Несколько шагов от чулана до незапертых дверей казались непреодолимыми. Пусть. Все безразлично. Комната с кроватью ближе.
Не сняв и передника, Лайла, постанывая, забралась на кровать и натянула на себя край оставленной ей насовсем старенькой попоны. О том, чтобы помыть ноги, и думать было нечего. Спать. Спать.
А перед глазами сапоги дробят гравий большака, ковшик взлетает к потрескавшимся губам, в траве тьма переспевших яблок, то всплывает, то исчезает гнусный облик лунолицего. Казалось, что кровать раскачивается, и становилось дурно, вот-вот стошнит. Приходилось открывать глаза, это немного помогало, но глаза не хотели оставаться открытыми, закрывались, и снова сапоги, яблоки, круглолицый, тошнота.
Скрип наружной двери, и тяжелые шаги на кухне. Лайла сдавленно вскрикнула, села на кровати, опершись плечом о стену. В пустой комнате некуда убежать, негде спрятаться. Да и не успела бы.
Дверь, освещенную струившимся из окна закатным светом, на мгновение загородила огромная черная фигура солдата. Он шел прямиком к кровати, с каждым шагом становясь не таким уж черным и не таким большим, остановившийся взгляд устремлен на Лайду, он все ближе, ближе и — рухнул вниз.
Нет, не на нее, а рядом, повернулся на спину, а глаза уже закрыты. И Лайла вдруг поняла, что этот человек и не видел ее вовсе, он смотрел лишь на кровать, совсем как она некоторое время назад. От усталости. Он повалился со всей каской, с сапогами, по дыханию можно было догадаться, что жмут воротник и ремень.
Сердце Лайлы снова билось спокойно. Собралась с силами, через спящего выбралась из кровати, расстегнула воротник, сняла тяжелую каску. Он и не почувствовал, даже светлые ресницы не вздрогнули.
Одна нога свесилась с кровати. Онемеет. Лайла уложила ногу в кровать. Он и этого не почувствовал. Можно смело стащить тяжелые сапоги, разутые ноги лучше отдохнут.
Лайла умела это делать, приходилось разувать отца, когда он валился с ног и мать орала: — Я к этому скоту близко не подойду!
От отца тогда разило водкой. От солдата пахло только потом и дорожной пылью. Лайла стянула сапоги, аккуратно поставила рядом на пол и тут увидела, что руки у нее в крови. И попона под ногами спящего тоже в крови. Попоне ничего не сделается. Пестрая и грязная.
Кто это все время скулит, как Ролис, когда его переехал немецкий оппель? Это не солдат. Солдат теперь, когда воротник был расстегнут и ремень снят, дышал так тихо, что Лайла временами пугалась: умер! И Лайла поняла, что это ее жгучая боль в руках и ногах обернулась таким скулежом. Это она сама скулит. Лайла чуть не плакала, так сильно было себя жаль, но нельзя же остановиться на полдороге. Носки тоже надо бы снять, иначе присохнут к кровоточащим пяткам, а что будет завтра?
Как стащила носки, солдат опять не почувствовал. Грязные пятки — одна сплошная рана. Нужно промыть. А Лайле даже таза для умывания не оставили. Лайла побрела в чулан, выпростала из-под яиц покарябанную миску, из которой ел Ролис, когда еще был жив, и пошла к колодцу протереть ее песком, пока не станет чистой, чтобы в нее можно было набрать воды. И посуды нет, чтобы согреть. Все увезено. Придется мыть ледяной. Уж тогда проснется.
Лайла присела с мисочкой у кровати, о Боже, как громко скулил раздавленный колесами Ролис, и она долго не могла взять себя в руки. Собравшись с силами, она вдруг вспомнила: у нее нет даже самой