Он стал рассказывать, как досталось его прежней роте в бою у реки и как они всё-таки выполнили поставленную им задачу.
Жильцов, немолодой уже токарь с завода Карла Маркса, сочувственно сказал Бобрышеву:
— Я так думаю, что не всяк воин, кто в строю шагать приучен. Воевать и в бою научаются, когда уж очень хочется воевать с толком. А нам хочется. Значит, должно выйти?
Учитель географии добавил, покашливая:
— Мы все в переделках побывали. Горе учит.
Теперь вчерашний бой вспоминался Мите не горестным и мрачным, а героическим и славным. Им было сказано: любой ценой прикрыть отступление, основных сил, — и они это выполнили, хотя не очень приятно знать, что позади тебя отступают.
— Ничего нет хуже этого драпанья под огнём! — сказал он, вспомнив ночь на шоссе.
Его поддержали все. Да, да, только не отступать, лучше помереть на месте!
Все эти люди невоенных профессий хотели воевать и побеждать. Но воевать они ещё не умели. Они не знали войны. Они не знали, что война будет такой — непохожей на военные романы, утомительной, путаной, без линии фронта, без ясной расстановки сил. Они не знали, что война — не только атаки и сражения, где храбрые побеждают, но и тягостные отступления, и кровавые неудачи, в которых и храбрым не даётся желанная победа. Они должны были всё испытать сами, на собственной шкуре узнать войну. И опыт покупался поражениями и кровью.
И Митя, и другие бойцы, доставшиеся Бобрышеву, были людьми, познавшими недолгую, но самую тягостную муку первоначального накопления военного опыта. Они ещё мало умели, но уже хлебнули солдатского горя. Отсутствие вдохновляющих побед не дало им ощутить свои собственные силы и стать настоящими солдатами. И Бобрышев не столько понял это, сколько чутьём угадал свою ответственность за души вверенных ему людей.
— Ну, и ладно, раз так, — сказал он, — вы тут народ сознательный, агитировать мне вас нечего. А бойцов делать из вас нужно.
Он снова с изумлением оглядел нотариуса:
— Скажи, пожалуйста! Так-таки всю жизнь заверял подписи, писал бумажки… а теперь воевать пошёл.
— Я под Веймарном двух немцев убил, — обиженно сказал нотариус.
— А мы танк бутылкой подожгли! — похвастал фрезеровщик со «Светланы».
Учитель географии усмехнулся.
— А нас один раз немец на хитрость взял. Гудит всё небо, будто самолётов триста на тебя мчится, а это один самолётик с усилителем звука — вот они что делают! А я человек невоенный, но раз воевать нужно, я хочу, чтобы меня научили и предупредили, что враг делает, чтобы я не растерялся… А то были случаи, когда я просто терялся…
Он поморщился, вспомнив что-то неприятное, и тихо добавил:
— Вообще же, мне кажется, я не очень боюсь умереть. Позор для меня хуже.
— Вот и будем воевать без позора! — поддержал Бобрышев. — Эх, друзья! — сказал он, помолчав. — До чего же не хочется этого позора. Я не ленинградский, в Ленинграде у меня даже знакомых нет. А вот чувствую: отступать до Ленинграда — ну, лучше помереть!..
— Я лучше пулю в лоб пущу, — сказал Музыкант, — я всё равно людям в глаза смотреть не смогу. И жене… У меня жена смелая, умная, красивая… Мы с нею вместе в Ботаническом саду работали… Ребёнка ждёт, но когда я в ополчение записался, она ни слова не сказала… слезы себе не позволила…
Митя вдруг вспомнил встречу с Марией на берегу реки, впервые вспомнил не как дурной сон, а как мучительную явь, и ужаснулся самому себе.
— Скорее бы в бой! — сказал он пылко.
— Успеете, — отозвался Бобрышев, — а пока проверим малость, как вы пулемёт понимаете.
Бой начался на второй день перед вечером. И сперва он казался тем долгожданным боем, который принесёт победу. Митя слышал, как с воем пролетали над его головой снаряды с батареи, укрытой в березняке. И сам бил из ручного пулемёта по краю болота, где показались немцы. Немецкие самолёты прошли над полем боя и, встреченные зенитным и пулемётным огнём, сбросили бомбы в болото, не причинив вреда. Один самолёт покачнулся, накренился и пошёл, вихляя, вниз — должно быть, шлёпнулся где-нибудь неподалеку. Немцы снова выскочили на той стороне болотистого луга, но огонь артиллерии и пулемётов отогнал их, и хотя в расположении взвода стали рваться снаряды и мины, все повеселели и пришли в то состояние, когда помнишь об опасности, но уже не боишься её.
Но тут замолчала артиллерийская батарея в березняке, а слева, неизвестно каким образом попав сюда, выскочила группа немецких автоматчиков. Припав к земле и почти слившись с нею, бойцы яростно стреляли, и Бобрышев подбадривал их возгласами:
— Так! Так, ребятки, так! Дистанция четыреста! Так! Так!
Автоматчики постреляли и выдохлись, они стали отступать, не желая принимать боя, и всем хотелось бежать за ними и уничтожить их. Бобрышев весь дрожал от нетерпения, но лейтенант не только не позволил Бобрышеву поднять своё отделение в атаку, а почему-то злобно закричал: «Смотри лучше, чорт!» — будто он предвидел или знал, что будет делать враг. Стрельба тотчас возникла и сбоку и далеко позади. Все ждали, что вступят в бой наши танки, но лейтенант узнал по телефону, что они ушли к шоссе отражать прорвавшиеся немецкие танки.
— Отделение, слушай меня! Ленинградцы, подтянись, приготовься! — громким шопотом сказал Бобрышев, и вид у него был настороженный и собранный, как у охотника, знающего о близости зверя и готового встретить его появление с любой стороны.
И зверь появился сзади, оттуда, где должна была быть наша батарея. С тыла по расположению взвода застрочили пулемёты и автоматы. Произошло замешательство, кто-то первый произнёс слово «окружение», слово полетело от отделения к отделению, но запнулось в отделении Бобрышева, потому что люди здесь подтянулись и сами сопротивлялись растерянности — каждый в отдельности и все вместе. В этом бою они были спаяны воедино.
Пули взвизгивали над головами, но лейтенант приподнялся и заорал, поблескивая неожиданно повеселевшими азартными глазами:
— Врёшь, к чорту, не выйдет!
Он стал налаживать круговую оборону, и лицо у него было такое вдохновенно-уверенное, увлечённое, горящее весёлым бесстрашием, что Митя не поверил, когда лейтенант вдруг повернулся и медленно повалился на бок с простреленной головой.
В ту же минуту на другой стороне луга появились немцы — они стремительно шли во весь рост, с автоматами у животов, они с ходу открыли бешеный огонь, спотыкались о кочки и увязали в болоте, но продолжали итти вперёд.
— Ребятки, ленинградцы, держись! — услыхал Митя голос Бобрышева.
Он припал к пулемёту и стрелял с упоением, с бешенством, и немцы падали, но их было много, и те, кто не упал, продолжали бежать по лугу, и Митя продолжал косить их очередями. Рядом с ним стрелял из винтовки Музыкант, при каждом попадании радостно вскрикивая» стрелял Жильцов и другие товарищи, и у немцев было так много потерь, что Митя верил: атака будет отбита… Вдруг он почувствовал за спиною какое-то странное движение и услышал ругань и крики, и, оглянувшись, с ужасом увидел, что большая часть взвода побежала, а Бобрышев и ещё несколько человек кричат и пытаются задержать и повернуть назад бегущих, но им это не удается, и Жильцов стреляет по бегущим и кричит: «Предатели, стой!»
Митя продолжал работать у пулемёта. Учитель подавал ему диски, пока они были. Затем оба схватились за винтовки, но одиночными выстрелами ничего нельзя было сделать, а немцы уже приближались, уже были видны их искажённые лица, и Митю охватил безумный страх, что он останется один и будет схвачен или убит, и он вскочил и побежал тоже… Он увидел рядом с собою Бобрышева, Бобрышев бежал, выкрикивая одно и то же исступлённое ругательство, а пули догоняли их. Упал Жильцов, упал фрезеровщик со «Светланы», но никто не остановился посмотреть, живы ли они, и вдруг перед Митей упал боец, и Митя увидел, что это Музыкант. Но задерживаться было нельзя, он перепрыгнул через упавшего и побежал дальше, задыхаясь от усталости, от ужаса и горя.
Он опомнился в стороне от выстрелов, в густом кустарнике, замыкавшем сосновый лес. Березняк