разметал их по ковру, но тотчас притянул к себе и стал соединять с той же напряженной деловитостью, с какой за минуту до того старался их разъединить.
— Пей чай, Муся. Остынет, — сказала, входя, Анна Константиновна.
— Пусть стынет… Мама!
— Что, детка?
— Мама… от Бориса ничего не было?
— Ах, я сама так тревожусь… Сегодня в булочной говорили, что немцы сбросили парашютистов в Гатчине…
— Мамочка, не слушай ты, бога ради, что говорят в булочной!
— Да я и не верю, но ведь уши не заткнёшь… А ты мне никогда ничего не рассказываешь.
— Что же мне рассказывать?
— А ты знаешь, у тебя пальто пробито пулей или осколком, уж не знаю чем, только…
— Наверное, папиросой прожгла. И от Оли ничего не было?
— Уж Олю-то Борис наверняка эвакуировал. А за Бориса ты не бойся, он такой разумный и осторожный человек.
— Осторожный?
Странно, что мама, так хорошо умеющая разбираться в людях, совсем не понимает Бориса! Или она просто втайне недолюбливает его? Любого безрассудства, необдуманной смелости можно ждать от Бориса скорее, чем осторожности и рассудительности… Но даже если в нём есть осторожность и рассудительность, они сейчас будут использованы им в таком страшном, таком опасном деле…
Резкий звонок заставил вздрогнуть обеих женщин. С одной мыслью побежали они открывать дверь.
Нет, не Борис!
Незнакомый лейтенант танковых войск держал конверт в запыленных руках, покрытых разводами грязи.
— Лейтенант Кривозуб, — весело представился он. — Марии Николаевне Смолиной письмецо от двоюродного брата. Жив, здоров, кланяется.
Письмо Алёши было коротко. Несколько бодрых слов, приветы: «Достаётся нам здорово, но духа не теряем. Отступаем с боями, лупим их сколько можем. Не беспокойтесь, к вам не пропустим». И всё.
Мария дала лейтенанту помыться и напоила его чаем. Лейтенант пожаловался, что не знает города, а ему надавали кучу писем и все надо разнести сегодня до темноты, чтобы к ночи поспеть на завод за новым танком. Вид у него был смертельно усталый, и, как только он на минуту замолкал, глаза его начинали слипаться. Но Марию приятно поразило его отличное настроение. И снова ей показалось, что вчерашняя ночь, встреча с Митей были дурным сном.
Лейтенант похвалил Андрюшу: «Ух ты, крепыш!» — и любезно сказал Марии, что Алёша — хитрец! — скрывал, какая у него красивая двоюродная сестра.
— Да ему и вспоминать нас, наверное, некогда, — заметила Мария, с удовольствием возвращаясь к забытому в последние дни ощущению своей привлекательности.
— Вот так раз! — воскликнул Кривозуб. — Чем труднее воевать, тем важнее помнить, кого защищаешь!
Мария разобрала кучу писем, которые надо было разнести; наметила самый короткий маршрут и пошла проводить лейтенанта. Ей хотелось расспросить его наедине.
— Ну, как у вас?
— Горячо! — ответил Кривозуб. — Вот уж месяц из боёв не вылазим. День и ночь. А толку мало. Сколько уж продрапали, и опять драпают. Одними танками не отобьёшься, а пехота…
Мария снова вспомнила Митю, его серое искажённое лицо и затем ночь на шоссе.
— Но почему? Почему?
— Так ведь голов не поднять, — сказал лейтенант. — Авиация.
— А у нас?
— На нашем участке мы наших самолётов почти не видали… А ихние так и стригут, так и стригут, всё с бреющего полёта. Страшно, кто не привык. А кто у нас привык? Молодёжь, войны не видали.
Кривозуб говорил спокойно, рассудительно, и не чувствовала в нём Мария того беспокойства, которое томило её непрерывно, как тупая боль.
— Сколько ж ещё отступать! Так до Ленинграда докатитесь, — мрачно сказала она.
— Очень просто, — ответил Кривозуб. — И так уже недалеко осталось — куда ближе!
Мария с гневом покосилась на него, и резкое слово уже готово было слететь с её губ, но он вдруг сказал:
— Только ведь, знаете, каков русский человек? Терпелив, да упрям, его не переспоришь. А советский человек и того упрямее. И ведь разбередило его до сердца, а раз до сердца дошло — силушку подсоберёт, плечами поведёт да развернётся, да — размахнётся, да ка-ак ахнет! Так оно и будет.
И она поняла, что его спокойствие — не от безразличия, а от того, что он сам всё время воюет и успел познать не только горечь отступления, но и силу сопротивления, и что он верит, твёрдо верит в эту растущую силу.
Домой Мария возвращалась одна по аллее вдоль Марсова поля. Аллея была пустынна и душиста. От первых опавших листьев, от мокрых стволов, от пропитанной дождевой влагой земли исходил пряный аромат. На воде канала распростёрся один бледнолиловый лист, слегка покачиваясь на медленной струе. Марии было отрадно здесь после суровых улиц, где горожане закрывали витрины ящиками с песком, где тащились неизвестно куда вереницы телег и тачек с беженцами из пригородов, — из наскоро собранных узлов домашнего скарба выпячивались самовары и граммофоны, позади на привязи устало брели коровы, свободно скакали тонконогие жеребята… Было отрадно внимать тишине, нарушаемой лишь шуршанием облетающих листьев, после суровых улиц, где стучали, стучали, стучали молотки, где проходили, шаркая подошвами, войска и отряды строителей с лопатами на плечах, где проносились автомобили, вымазанные коричнево-зелёными полосами и укрытые ветками, где грохотали орудия и танки — не так, как бывало раньше перед парадами, а озабоченно, тревожно…
Здесь, на широкой площади, война ничем о себе не напоминала, и ветерок с Невы был, как прежде, беззаботен и чист. Наступил час, всегда загадочно прекрасный, когда день уже кончился, но ещё не сгустилась ночь — в серовато-лиловое небо выползала ущербная неяркая луна, край неба над Петропавловской крепостью ещё алел. В неопределённом вечернем освещении и строгое здание Ленэнерго, и низкая гранитная ограда братских могил, и купы деревьев, и тёмная поблескивающая вода канала вдоль аллеи, и сама аллея, прямая и нежная, — всё это было так необыкновенно хорошо и так любимо, что сердце Марии сжалось от боли — да нет же! нельзя! невозможно, немыслимо отдать это даже на день, даже на час!
— Ведь они, говорят, уже в Стрельне, — донёсся до Марии возбуждённый женский голос.
Две женщины шли по проезду в одну сторону с Марией, отделённые от неё зелёной изгородью. Они шли быстро, поравнялись с Марией и стали удаляться, постукивая каблучками.
— Господи, — сказала вторая женщина, — туда ведь трамвай ходит. Двадцать девятый.
Мария поняла, что «они» — это немцы.
Аллея кончилась. Мария растерянно остановилась и оглянулась. Площадь вся лежала перед глазами, зелёная, просторная, прекрасная, как всегда. Всё так же свободно и легко венчал её плавный подъём моста с двумя рядами фонарей — их матовые гроздья, как гроздья винограда, были подёрнуты багрянцем заката. Справа чернела листва Летнего сада. Отсюда Мария не могла увидеть, но мысленно увидела — вдоль набережной сад окаймлён решёткой изумительно совершенного рисунка… Сколько раз в студенческие годы и потом, в поисках точного архитектурного решения, Мария бродила вдоль этой решётки, по этой площади, по этому городу, стараясь угадать секрет чудесного единства и соразмерности, превративших её любимейший город в цельное произведение искусства!
Всё было, как прежде, в её городе. Почти как прежде. Но на расстоянии нескольких остановок пригородного трамвая — немцы! Они хотят ворваться на эту площадь и залить вот эти братские могилы борцов за свободу кровью сотен, тысяч ленинградцев. Они расположатся на отдых в этих дворцах, сорвут и переплавят на новые пушки вот эту решётку, и памятник Суворову, и памятник Ленину на броневике… Они