побольше будет у меня на глазах. Школьные каникулы дочь проведёт, работая внутренним курьером в моей же газете. Побегав 40 раз в день вверх-вниз по лестнице (редакторская, корректорская, типография), она вдруг пожелает получить высшее образование. Станет посерьёзнее относиться к учёбе, а до того занималась шаляй-валяй.
Лето — жаркое. Парюсь в застеклённой до потолка теплице газетного комбината. Зато какое счастье — выбраться за город. С первого класса ранние вставания были мукой для меня. Мне, сове, легче всю ночь не ложиться, чем на рассвете продрать глаза и поспеть к открытию метро. Теперь — не то. Теперь встаю как миленькая и еду. Есть куда и есть к кому…
Сегодня я не одна — со мной коренная жительница Пушкино Нина Р., молодой технолог, умненькая, милая, крещённая во младенчестве, но от церкви далёкая. Парадокс нашего парадоксального бытия: не она — меня, я — её привела в Новую Деревню, что в трёх километрах от её дома, 7 минут на автобусе. Об отце Александре Нина даже не слышала. Но буквально накануне нашей с ней встречи у московских знакомых почему-то упрекнула свою мать: «Все ставят родным свечки за упокой, а мы бабушке никогда не поставим…» (бабушка её и крестила). По пути с кладбища, — тут же, рядом, за пустырём, — впервые зашли в Новодеревенскую церковь, купили свечу. Незнакомый священник прошёл мимо них, и Нинина мать проводила его недоверчивым взглядом: «Никак наш батюшка — еврей?!»
И вот мы сидим у этого нетипичного батюшки. Отец Александр посте отпуска, провёл его, как обычно, в Коктебеле. Бронзовый. Но скорбный какой?то, озабоченный. Нина стесня–ется. Говорю за неё я. Надо же, такое совпадение: впервые за 30 лет жизни переступить церковный порог, заострить внимание на необычном служителе и почти тут же быть ему представленной.
— Все это закономерно, — не удивляется Мень. — Если закономерна молекула, закономерна снежинка, то тем более не может быть случайной человеческая судьба. Это все?таки не снежинка.
Нину он принимает радушно. Точно всю жизнь ждал. Но грустен против обыкновения.
— Что случилось? — допытываюсь у Зои. И узнаю: у A. B. неприятности. Одна из певчих настрочила жалобу: он, мол, принимает «чужих» в ущерб пушкинским. Это — заведомая ложь.
Но как бы там ни было, конфиденциальные беседы в сторожке кончены. Отца Александра вызывали в Совет по делам религии, допрашивали, разрешили посетителей «со стороны» принимать только вне ограды.
— Не переживайте, — утешает меня Зоя, — контакты не прекратятся. Ведь все это — человеческие судьбы. Отец никогда не согласится на разрыв–отношений с «чужими», то есть с интеллигенцией. Но пойти на уступки придётся.
Как же мудро и своевременно послана мне Нина! Она — «своя». Ей разрешено будет входить в кабинет. Можно передать книгу, записку. А я вместе с другими буду ловить отца Александра за оградой. Ох–ох–охонюшки…
Решаюсь: креститься. Знаю, что отец никого не подталкивает, пуще всего опасаясь, как бы крещение не вылилось во что-то чисто внешнее.
Креститься, не приняв «всего чина церковной жизни», по Меню, всё равно что поезд дальнего следования снять с железнодорожного пути и водрузить на траву.
Есть и другие ловушки. После крещения человек–невеличка может превознестись в собственных глазах: вот я какой! вы все — мне не чета!
— Крестился, но стал уже и хуже, — как?то сформулировал Мень.
Нет, внутренне я ещё — полуязычница. А кто, кроме таких кремнёвых натур, как отец Сергий Желудков, имеет основания заявить: «я — христианин»? Но я не знаю более притягательного примера в жизни, творчестве, человеческих отношениях, чем тот, что дают христианские наставники. И первый из них — отец Александр.
«Духовные батарейки садятся каждые шесть недель, — предупреждает отец Александр. — Готова ли так часто бывать в храме, исповедоваться, подходить к Чаше со святыми дарами?.. Внутренний трепет останется навсегда. Но возникнет чувство, превосходящее страх, — чувство полного доверия…» Сердце каждой литургии — Евхаристия — какое?то время будет для меня камнем преткновения. Поможет любимый писатель Ф. Мориак, сказавший об этом таинстве совсем просто: «Евхаристия, являющаяся в тайне христианства самым большим вызовом разуму, помогает моей вере особенно потому, что мне легко верить в Бога, Который умаляется до того, что даёт Себя в пищу самому жалкому мужчине, самой бедной женщине, если только они захотят принять Его».
Учу наизусть «Символ Веры» — так положено. Его поют хором за каждой утренней службой. Он для меня звучит в музыкальном ключе. Задумываюсь над заключительным, особенно сильным аккордом: «Чаю воскресения мёртвых и жизни будущаго века. Аминь».
По–христиански, «память смертная», или, другими словами, память о том, что ты неминуемо умрёшь, есть великий движитель жизни, «сила трудолюбия и служения» (А. Мень). Но она же — и немилосердный сортировщик: амбиции, мелочные страсти, дурацкие обиды и прочий сор память смертная отбрасывает, как утиль, оставляя в неприкосновенности лучшее в нас, Божественное в нас. Только это, говорят учителя христианства, со смертью не уйдёт и, будучи ядром нашей личности, не только сохранит её, но и будет участвовать в последующем преображении и воскресении.
Тайна смерти стала волновать меня лет с двадцати пяти. Толчком послужила встреча с поэтессой. и переводчицей Надеждой Павлович. В Прибалтике стоял студёный май. В доме творчества «Дубулты» писателей было мало. Чтобы мы не коченели от холода за своими письменными столами, администрация разрешила обогревать комнаты печным теплом. А вскоре меня овеяла ещё более живым — теплом дружелюбия — одна из последних приятельниц Блока Надежда Александровна.
Круглые очки, коробочки с гомеопатическими крупинками, кормление и жаление бродячих кошек — такова была оболочка её земной, закатной уже жизни. А под ней скрывался истинно христианский дух и неистребимая любовь к Блоку. Поверив в мой недежурный интерес к поэту, после многочасовых блоковских «чтений», Павлович стала развивать вслух свои мысли о бессмертии его души. И всякой души вообще. Дословно помню её вывод: «Смерти нет. Есть единый поток сознания».
Надежда Павлович стоит у истоков того, что нынче, грозя замусолить, называют духовным возрождением России. Одной из первых заболела она Оптиной Пустынью, её воскресением из тлена и мерзости. Писала религиозные стихи. Хорошо знала отца Меня. Если бы я продолжила наше знакомство в Москве, возможно, мой путь в храм был бы укорочен на 20 лет и многое, очень многое сложилось в судьбе по–другому.
Нет, не дано было спрямить зигзагообразный путь. «Должен быть готов ученик, а учитель всегда готов», — повторял отец Александр. Надежда Александровна не увидела во мне зрелого ученика и все?таки завещала богатство. Из шести слов: «Смерти нет. Есть единый поток сознания».
В конце семидесятых, наряду с «Хроникой текущих событий», из рук в руки передавалась «Жизнь после жизни» Р. Моуди (или Муди), переведённая каким?то подвижником[В1990 г. она вышла в Москве, и выяснилось: перевёл о. А. Борисов, ученик Меня, многолетний его друг.].
В «Истоках религии» — книге, написанной Менем задолго до Моуди и даже напечатанной раньше, приводится эпизод, совершенно аналогичный тем, которыми оперирует американский врач и философ. И у Меня, и у Моуди речь идёт о клинической смерти, а как судить по ужимкам имитаторши об истинной природе той, кому она подражает?
И ещё одно соображение: разве нам так уж не терпится длить и длить своё полусонное существование? Пусть даже появится лёгкость, чувство блаженства — что с того? Мы другого хотим: встретить за гробом тех, кого любили при жизни. Найти себе занятие по душе, двигаться дальше, развиваться, как ни дико это звучит рядом с полной, непоправимой неподвижностью, которая и зовётся смертью.
Тайна смерти чуть приоткрывалась и захлопывалась вновь. Слишком допытываться я не хотела из чувства самосохранения.
«Символ Веры» сказал мне о большем: о воскресении мёртвых, о жизни будущего века, или «зона». В свете этого обетования всё меняет свою природу: каждый день бытия кажется уже не костяшкой на счетах (отмахнул в сторону — и все), а ступенью бесконечной лестницы вверх.