людей радостью.
— И вы за ними? — язвительно спросил он Прамниека. — Бегите, бегите, дело ваше. Только вы вон новые полуботиночки обули, как бы их не разделали в такой толпе, там глядеть на это не будут.
— Почему ты нынче такой сварливый, Гуго? — спросил Прамниек, направляясь к двери.
— А что же, танцевать мне прикажете? — грубо отрезал Зандарт. — То-то мне радость — русские танки вошли в Ригу!
— Правда? Саусум, как же это мы ничего не знаем? Идем, скорей, скорей!
— Провалиться им со всеми их танками, видеть я их не желаю и никуда не пойду… — у самой двери услышал Прамниек непривычно тонкий, плачущий голос Зандарта, точно жужжанье навозной мухи в рокоте морского прибоя. Дверь за ними захлопнулась, и они, точно капли, растворились в стремительном людском потоке, движущемся навстречу буре ликования и цветения.
Глаза Прамниека жадно схватывали неповторимые картины, старались запечатлеть каждое лицо, улыбку, каждое движение. Зеленые стальные гиганты с алыми пятиконечными звездами медленно двигались среди человеческого моря. Всюду видна была зелень, у всех в руках были цветы, охапки цветов. Народ с цветами встречал Красную Армию. Цветы были на шлемах танкистов, на гимнастерках и в руках командиров. Стоило только боевой машине остановиться, как на нее вскарабкивались дети, взбирались на башни, доверчиво держась за руки танкистов. Все говорили отрывистыми, короткими фразами — и все равно понимали друг друга с полуслова, как бывает всегда, когда человек получит, наконец, долгожданную желанную весть и в первые мгновения еще не в силах выразить словами овладевшее им чувство.
Прамниек нетерпеливо дергал за рукав Саусума.
— Видишь? Ты посмотри на все эти лица. Ты еще боишься этой новизны? Разве ты не чувствуешь освежающую, живительную силу этой бури?
Саусум, точно стыдясь своих чувств, старался напустить на себя равнодушный вид.
— Во всяком случае это событие прогрессивного порядка. Да, не хотел бы я быть на месте ульманисовцев. Что же осталось от их хваленого единства? За какой-нибудь час народ изодрал в лохмотья и смел в угол грязную паутину, которую они ткали целых шесть лет.
— Только ли это? — подхватил Прамниек. — А искусственно разжигаемая в течение двадцати лет вражда к Советскому Союзу? Ведь как только народ получил возможность высказать свои подлинные чувства, от нее и следа не осталось. Ты взгляни, Саусум… Так встречают любимого брата, с которым долго были в разлуке, а не врага, не чужого. Только слепые совы из Рижского замка могли вообразить, что они в состоянии навязать народу свою ненависть.
Ветер ерошил густую шевелюру художника. Выпрямившись во весь рост, смотрел он поверх людских голов и улыбался.
В толпе мелькнуло раскрасневшееся лицо Карла Жубура, а рядом с ним еще чье-то, показавшееся Прамниеку знакомым. Да, конечно, это тот самый неразговорчивый рабочий, которого однажды присылал за красками Силениек.
— Жубур! — крикнул Прамниек, махая ему рукой.
Жубур заметил его и что-то сказал соседу. Юрис Рубенис тоже посмотрел на Прамниека, и они оба начали пробираться к нему сквозь толпу. Жубур, как тисками, сжал руку Прамниека и долго не отпускал ее.
— Наконец-то дождались! — громко сказал он. — Наш день наступил, Прамниек. Ведь это и твой день.
Прамниек ответил тихо, но без колебаний:
— Это
Все четверо перезнакомились между собой и еще добрых полчаса вместе шли по улице. Звонко, возбужденно звучали голоса разговаривавших. Такой необычной казалась впервые открывшаяся возможность громко, без опасений, высказывать свои мысли. Больше они не шептались, не понижали голосов, не оглядывались с опаской по сторонам: нет ли поблизости шпика? Теперь пусть он только появится: ему самому придется сторониться людей, прятаться в тень. У змеи были вырваны ядовитые зубы: она могла только шипеть.
На улице показалась открытая машина, в которой обычно Ульманис отправлялся в агитационные поездки по волостям. Он сидел рядом с адъютантом — как-то сразу полинявший, угрюмый, точно воплощение поверженной реакции. Его узнавали, смотрели на него с недоумением. Чего он думал достигнуть своим появлением: омрачить день всеобщего торжества, вогнать клин в ликующую душу народа? Или он домогался мученического венца, чтобы принарядить для истории рушащийся режим насилия?
Напрасно глядел он по сторонам, ожидая приветствия. Он привык ступать по цветам, рассыпаемым перед ним женщинами-айзсаргами и мазпулценами, но сейчас его обрадовал бы пучочек полевых цветов, даже один цветок, который он заметил в руках маленькой девочки, стоявшей на тротуаре.
Ни одна рука не поднялась для приветствия, ни один цветок не упал в машину. Только полицейские, завидев своего кумира, вытягивались и козыряли по привычке. Этого ли он ждал от народа?
— Убирайся в свои Эзерклейши[42], кулак! — не утерпев, крикнул Юрис Рубенис, когда с ним поровнялась машина Ульманиса.
Праздник продолжался. Каждый, кто только мог, оставлял в этот день работу и спешил на улицу, на народ. Никто не помнил о еде; несмотря на жаркое июньское солнце, люди не чувствовали жажды. Время как будто остановилось. По сравнению с зрелищем великого события все остальное казалось незначительным, неинтересным.
— Да здравствует Красная Армия! — стихийно вырвался из тысячи грудей возглас любви и дружбы.
Но кое-где выглядывали позеленевшие от злобы лица, — это были люди вчерашнего дня, бывшие люди. Каждый возглас народного ликования отдавался в их сердцах ударами тяжелого молота. И издыхающая змея сделала еще попытку ужалить. Отряд верховых полицейских с перекошенными от ненависти лицами врезался в ряды демонстрантов, со свистом посыпались направо и налево удары нагаек. Раздались крики женщин и детей. В полицейских полетели булыжники. Они только и ждали этого. Послышались выстрелы, и рижская мостовая окрасилась кровью рабочих.
Город не умолкал. Стальные великаны с пятиконечными звездами медленно двигались по улицам. В воздухе стоял гул моторов — это шли самолеты, эскадрилья за эскадрильей. Еле заметными точками возникали они в синеве, превращаясь в стаи больших птиц, и, сделав круг над городом, опускались на аэродромы.
Униженный
Двадцать первое июня…
В девять часов утра новые министры, члены Народного правительства, приняли от своих предшественников министерства, подписали в толстых книгах акты приема и сдачи и направились в Рижский замок на первое заседание. Заседание должно было начаться в десять часов, как было условлено накануне, после того как члены нового правительства официально представились президенту.
Но к десяти часам президент еще не закончил своего утреннего туалета. Министрам пришлось ждать. Некоторые начали беспокойно посматривать на часы — опоздание Ульманиса грозило срывом намеченного на этот день плана. Вся Рига уже знала, что на первом заседании Народного правительства первым пунктом повестки дня стоит вопрос об освобождении политических заключенных. С самого раннего утра по всем, улицам текли к пересыльной и центральной тюрьмам потоки людей — родные, близкие и друзья заключенных. Через некоторое время показались организованные колонны рабочих от фабрик и заводов, от целых районов. К назначенному часу улицы Риги были полны демонстрантов.
Ульманис знал, почему с таким нетерпением ждут его министры — поэтому он и не спешил. Пока он будет сдавать кабинет председателю совета министров да пока будет говорить прощальную речь, Народное правительство не начнет заседания. А за это время стотысячные массы могут выйти из терпения, среди них будут пущены заранее подготовленные слухи, начнутся эксцессы, и весь мир увидит, что новое правительство не в состоянии установить порядок в стране, тем более что айзсаргам и полиции был дан приказ не показываться на улицах, чтобы не раздражать своим видом народ. «Ну, посмотрим, посмотрим,