Мгновенье Егоров раздумывал, сивый ус его брюзгливо опустился:
– Если хотите… мой отец был мастер в депо. Ну, просто слесарь… да, – с нежданным вызовом и нажимом на слове признался он.
– Он был богат?.. владел поместьями? – продолжал Пальчиков свой допрос.
Егоров прищурился.
– Что это, служебная любознательность? – запальчиво напал он, но поручик улыбался так успокоительно, что Егоров не посмел обидеть его молчанием. – Вы же знаете, как живут слесаря. И, кроме того, я двенадцати лет ушел из дому, сам работал и учился… Ну, теперь ваша очередь объяснять.
Пальчиков слегка наклонил голову, как бы в знак почтения к трудностям капитанова детства.
– Я объясню. Видите, мы. сидим за этим столом, возможно, в последний раз. Сохраняйте спокойствие, господа: красными взята Шеньга!.. – Он отпил из стакана, и все тревожно переглянулись. – Мне кажется, что в последний час свой каждый обязан знать, за что он отдает свою жизнь… Мне интересно, каковы ваши цели, капитан?
– Пардон, не понимэ… – насильственно ухмыльнулся Егоров.
– Я и объясняю… Возьмем прапорщика. Он знает, что отвоевывает свое лентяйское право кушать и хохотать на скабрезные истории…
– Это метко, а? – хихикнул толстый Мишка, беспокойно ворочаясь.
– У Краге это наследственное, – отчетливо продолжал поручик. – Война – его труд. Все его деды были военные и кого-нибудь убивали: тут голос крови. Отнимите у него это паскудное в общем-то занятие, и он сопьется… Ситников дерется потому, что большевики отберут у него пароходы. Но ведь у вас нету ничего, вам наплевать на идеалы прапорщика или имущество этого милого военачальника. Вас убьют свои же, верьте слову. Какое же право вы имеете драться против большевиков?..
Все более наливалось краской растерянности и тревоги капитаново лицо.
– Я дерусь потому, – тяжко и торжественно, как в присяге, произнес он, поднимая руку над головой, – потому, что жиды отняли русское золото. Как золото отымем, так война кончится…
Все в этом месте снисходительно улыбнулись на капитанову прямоту.
– Согласитесь, дружок, – сказал Пальчиков просто, – что с такой программой нельзя воевать. На той стороне русских больше, чем у нас англичан. Вы поднатужьтесь, милый, подумайте… а то ведь солдаты смеяться станут!
– Я, может быть, и дурак… – задыхаясь и вытирая испарину, ответил Егоров, – но я делаю то, что велят мне совесть и бог… – Он смолк и стоял одиноко, как на расстреле, и никто не смел прийти к нему на помощь перед лицом иронического поручика. – Да, именно совесть и бог…
– Он даже и в бога верует! Фу, какая роскошная жисть… – решив примкнуть к сильнейшему, снова хихикнув прапорщик и немедленно осекся.
Подняв кулаки над головой, капитан шатко двинулся к прапорщику; однако, не дойдя двух шагов, он остановился и стоял с закрытыми глазами.
– Молчать! – гаркнул он, как в строю, но крик его одинаково походил и на всхлип; вслед за тем он медленно пошел к двери. Делая знаки, чтобы все молчали, Краге обеспокоенно поспешил за ним.
Ситников едва успел спустить граммофон в углу, как тот вернулся.
– Ну, вот, и рассказывать стало некому. Смутил парня… И день-то выбрал, чертила! – упрекнул он Пальчикова. – Ведь он именинник нынче, на именины ты попал…
– Кстати, он очень познакомиться с тобой искал… – укоризненно прибавил и Ситников.
Они видели, что именины Егорова для него пустяки, не заслуживающие даже обсуждения, и ждали каких-нибудь оправданий. Поручик медленно обвел их глазами; ему хотелось внушить им, что с падением Няндорска начинается новая эра в существовании страны, где им уже не будет места; хотел сказать, что красным уже дан приказ взять город до двадцатого числа, потому что валандаться далее на этом комарином фронте и впрямь бессмысленно… но он взглянул в тусклые глаза тучного Мишки, в квадратное сердитое лицо Краге, на парикмахерский завиток Ситникова и понял, что поражение этих людей принесет стране меньший вред, чем их победа.
– Простите, господа, я испортил вам вечер. Но я вообще не компанейский человек!.. – Он подошел к окну и раздвинул штору. Таинственно курясь, белая ночь вступила в комнату. По безлюдным улицам протянулись слабые и длинные тени строений. Тишина ночи пленяла, как наваждение, но окно в низшем этаже было раскрыто, и оттуда бестолково неслась английская песня «Tipperary». Должно быть, в этом унывном мычанье и выражалась завоевательская тоска по родине. – Белая ночь, господа… вот в чем дело! – дрогнувшим голосом произнес Пальчиков, но никто не уловил скрытого смысла его замечания.
И он уже собирался покинуть комнату, когда прапорщик Мишка предложил отправиться всей компанией к Анисье Крытых, мириться и гулять. Из его слов получалось, что в укромном этом месте даже огонь с водой можно помирить. Пальчиков прислушался и, решив не увертываться от волны, которая его захлестывала, изменил намеренье.
– Кстати, там наверняка и Егорова найдем. Больше ему идти некуда, – сообразил Ситников. – Эй, инглишмен, каман к Анисье! – Тот безнадежно открыл глаза, но дальше своих зрачков, кажется, не видел ничего.
В настроениях крайне прохладных и подавленных они спустились в раздевалку.
– Эх, маркиз… – сказал Краге поручику при выходе на улицу, – не удивлюсь, если и застрелился теперь Егоров. Он такой, – он, если горлышко у графина отбито, так и остатки о пристенок бьет. Жить ты не умеешь! Брал бы пример с меня: до сорока двух лет дожил и со всеми во всем согласен… Вот как надо жить!
IV
В темной прихожей у Анисьи пахло квасом и монастырем; это привлекало и настраивало на особый полудомашний лад. Все пятеро толпились в сенях в ожидании хозяйки; при этом прапорщик Мишка наступил на что-то ногой, и в темноте зашипело. Он испуганно отдернул ногу, утерял равновесие и почти повалился на Пальчикова.
– Что у вас там? – осведомился поручик.
Присев на корточки, толстый Мишка шарил руками по полу:
– Тряпка… наверно, мокрая тряпка, господин поручик. Я на нее наступил!
– Она вас укусила? – с холодком спросил поручик и, не дожидаясь ответа от посрамленного Мишки, первым открыл дверь в Анисьино обиталище.
Его ударил свет большой керосиновой лампы, подвешенной к потолку и украшенной абажуром из зеленой пропускной бумаги. Волчий тулуп, криво распятый над окном, защищал Анисьиных гостей от уличного любопытства надежнее, чем армия филодендронов, франциссей и столетника, которым мещане лечатся от чахотки. Еще стоял тут комод красной фанеры, а на комоде, сквозь вязаную белую накидку, виднелась колода замусоленных карт. С наивным достоинством соблюдался этот дом, и, хотя он был попросту питейным заведением, на столе висел лубок – Д е м о н в в о д к е и т а б а к е.
Егорова тут не было, но зато какие-то два молодых человека – один из них военный – сидели тут, и, войдя, Пальчиков услышал, как один советовал другому не мешать эфир с кокаином. Узнав Пальчикова, они быстро поднялись и с поклоном удалились в соседний чуланчик, где и пропали на всю ночь. Вслед за Пальчиковым вошли и остальные, сопровождаемые самой хозяйкой. Тут-то Пальчиков и разглядел ее.
В этой умной и упругой бабе было что-то от анисового яблока: одинаковые неприхотливость, цвет и, наверно, вкусовая кислинка. Вряд ли она когда-нибудь обольщала, но раз познавшему ее трудно было бы сбежать от нее на волю. Нестарая, она ухитрилась три раза побывать замужем, – три серебряных кольца, воспоминанья о покойниках, втесную ютились на ее пальце. Наверное, незавидная доля была у этих трех Анисьиных супругов, которых она в разное время держала, как петухов, при своем хозяйстве.
Пальчиков поймал на себе ее совиный, изучающий глаз, и тотчас же она отвернулась идти за хвалеными своими дарами. Скоро на столе явился плечистый кувшин-самохвал, глиняные кружки и уйма всяких квашений и маринадов, распускавших вокруг себя цветистые запахи – то лесной прели, когда пора вылезать петрову кресту, то свежего укропа или копытня, то меда и хмеля, то самого июньского ветра, когда лишь зацветает дрок на лугах. На всем, что она ставила на стол, лежал отпечаток заботливости и уменья: звездчатая морковь и рядки брусники, алой, как тетеревиная бровь, украшали шинкованную капусту, а гриб даже и в свирепом отваре сохранял свой первобытный лесной цвет… Обдернув камчатную