Беатрис так начала письмо к Франке: «Хелин Фельдман украла у меня жизнь».
Она тотчас зачеркнула это предложение и замазала его так, чтобы никто и никогда не смог его прочесть. Это было слишком, такого она не могла доверить незнакомке. Мало того, такого она не могла доверить кому бы то ни было. Такого она ни разу не говорила даже Мэй. Больше того, она никогда так не думала. Ощущение жило внутри нее, но жило молча, и она сама никогда не осмеливалась внятно его сформулировать — слишком ужасным было бы такое осознание правды. Украденная жизнь — это не украденный автомобиль. Абсолютная невосполнимость утраты повергла Беатрис в панику, душила, лишала воздуха. Когда она зачеркивала написанную фразу с такой силой, что едва не порвала обложку подложенной книги, Беатрис одновременно пыталась изгнать фразу из памяти, прекрасно при этом понимая, что ей это не удастся. То, что когда-то жило, невозможно уничтожить одним росчерком пера. Было ясно, что отныне эти роковые слова еще сильнее запечатлелись в ее мозгу.
Новое письмо она начала с ничего не значивших банальностей, с пары фраз о погоде, о том, что на острове очень давно не было дождя. Только после этого она начала писать о прошлом, о
Он так и не ушел. Он осмотрелся и с непоколебимой убежденностью в голосе произнес: «Здесь хорошо. Просто отлично. Я остаюсь здесь».
В комнату вошел второй немецкий солдат, очень молодой, почти мальчик. Они с офицером о чем-то заговорили, но так как говорили они по-немецки, то Беатрис не поняла ни одного слова. Человек, который ее обнаружил и извлек из укрытия, сказал, что его зовут Эрих Фельдман, и теперь она мысленно снова и снова произносила это трудное имя. Эрих Фельдман.
Эрих указал на девочку и что-то сказал. Молодой солдат послушно кивнул, потом подошел к Беатрис и взял ее за руку.
— Пойдем, посмотрим, не осталось ли на кухне еды.
У солдата были теплые дружелюбные глаза, а по-английски он говорил почти безупречно. Беатрис пошла за ним на кухню. Там очень плохо пахло. Солнечный жар застоялся в четырех стенах, отчего скисло оставленное в кухне молоко.
— Нам нужен лед, — сказал солдат после того, как открыл дверь холодильника и сморщил нос от отвращения, — здесь все растаяло.
Он порылся в шкафах, что Беатрис восприняла очень болезненно, как невыносимое вторжение. Это же кухонный шкаф Деборы! Но она сказала себе, что у солдата были самые добрые намерения. Он хотел найти еду для нее.
— Как вас зовут? — тихо спросила она.
— Вильгельм, но все называют меня просто Виль. А как зовут тебя?
— Беатрис.
— Красивое имя, Беатрис. Как называют тебя люди?
— Они называют меня так, как меня зовут.
— И папа? И мама? Разве у них нет для тебя уменьшительного имени?
В горле Беатрис встал ком.
— Моя мама… — голос девочки прозвучал сдавленно, — моя мама часто называет меня Би.
— Если не возражаешь, я тоже буду тебя так называть, — он испытующе посмотрел на ребенка. — Или этим именем тебя может называть только мама?
Ком в горле стал давить сильнее. Еще секунда, и она расплачется. Но Беатрис не хотела плакать, не хотела, чтобы он взял ее на руки, погладил по голове и принялся утешать. Она чувствовала, что он непременно это сделает. Солдат смотрел на нее с искренним сочувствием и теплотой.
Она справилась. Она глотала, глотала и глотала и, наконец, проглотила подступившие к глазам слезы.
— По мне лучше, если вы будете называть меня Беатрис, — сказала она наконец.
Он тихо вздохнул.
— Ну, ладно. Слушай, Беатрис, в кухне ничего нет. Все заплесневело или протухло. Боюсь, что тебе придется еще немного потерпеть. Но вечером ты обязательно поешь, это я тебе обещаю.
Собственно говоря, есть ей не хотелось, но она промолчала. Взрослые всегда упрямо пытаются запихнуть в ребенка как можно больше еды. Наверное, немцы в этом отношении ничем не отличаются от англичан.
— Можно я пойду в свою комнату? — спросила она.
Виль кивнул. Было видно, что он огорчен. Беатрис почувствовала, что обидела его — ведь ему так хотелось ее утешить и успокоить.
«Но, может быть, я не хочу утешения от немца», — злобно подумала она. Не сказав больше ни слова, она повернулась и поднялась к себе.
В ее комнате все было как всегда. Здесь ничего не изменилось с момента панического бегства семьи. Розовый коврик, небесно-голубой комод с зеркалом, маленькие картины с видами острова, кровать, на которой рядком сидели куклы и игрушечные звери, письменный стол, белый лакированный платяной шкаф — все казалось мирным, не тронутым пронесшейся бурей. Толстая пчела с ожесточенным гудением отчаянно билась в оконное стекло. Беатрис открыла окно, и пчела исчезла в синеве неба, облегченно и деловито зажужжав.
В комнату полилось тепло летнего дня, запахло розами, которые росли под окном — аромат их был сладким и томным. Розы — больше, чем все остальные предметы — внушали ей покой, который до сих пор был основой, непоколебимым, как скала, устоем ее жизни. До сих пор она не понимала, как размеренность и несокрушимость определяли для нее каждый день и каждый час жизни. Предчувствие говорило ей, что старые времена никогда не вернутся, но она изо всех сил цеплялась за надежду, что весь этот кошмар минует, и все станет таким, каким было когда-то.
Всю вторую половину дня Беатрис просидела на кровати — выпрямив спину и сведя ноги — как храбрая школьница, которой, правда, не шли всклокоченные волосы, усталое лицо и голодные глаза. Она слышала, что в доме происходит какая-то шумная суета. Подъезжали и отъезжали автомобили, из всех комнат доносились громкие голоса и восклицания. Звуки немецкой речи казались ей угрожающими, потому что она не понимала ни единого слова, и не могла поэтому знать, не говорят ли эти люди о ней и о том, что с ней будет дальше.
Она преодолела желание взять в руки куклу или игрушечную зверюшку. Это показалось ей неуместным. Мир вокруг нее перевернулся и показал ей лицо, не имевшее ничего общего с прежним. Детство кончилось. Оно кончилось внезапно, без постепенного, легкого перехода к новой жизни. Беатрис никогда больше не найдет утешения, обняв плюшевого мишку или любимую куклу.
Ранним вечером в комнату заглянул Виль и сказал, чтобы Беатрис спускалась к ужину. Беатрис по- прежнему не ощущала голода, но подчинилась требованию солдата. Внизу, в прихожей, стояли ящики и коробки. Сквозь распахнутую настежь входную дверь Беатрис увидела вездеход, в котором сидели и болтали двое немецких солдат. Они подставляли лица вечернему солнцу и весело смеялись. Они ничем не напоминали о войне, они были похожи на двух молодых людей, наслаждающихся отпуском и свободой.
«Для них это игра», — содрогнувшись, подумала Беатрис.
В столовой находились Эрих и еще три немецких офицера. Они стояли вокруг обеденного стола, курили и разговаривали на своем языке. Стол был уставлен лучшим фарфором Деборы, стояли на нем хрустальные фужеры, а рядом с тарелками лежали серебряные ножи и вилки. Этой посудой и столовыми приборами в семье пользовались только по праздникам — на Рождество, Пасху и на дни рождений. Но немцы превратили эту фамильную ценность в обычную посуду. Или для них сегодня был особый день? Наверное, они решили отпраздновать захват острова. Во всех канделябрах горели свечи. На буфете стояла большая стеклянная ваза, из которой торчали розы самых разных оттенков и размеров. Дверь в сад была открыта. Солнце ярко освещало зелень лужайки. Впервые за много дней в небе не было слышно рева авиационных моторов. В саду щебетали птицы и свистели сверчки. Беатрис вдруг ощутила раздражение от того, что несмотря на разыгравшуюся на нем драму, остров нисколько не изменился.
Эрих обернулся к Беатрис, когда она вошла в столовую и улыбнулся.