оттого казавшимся особенно враждебным.
— Что натворила эта девушка?
— Ничего, — сказала Энджи. — Просто сбежала из дома. А ей всего шестнадцать лет.
— Я тоже в шестнадцать лет сбежала из дома. Но через месяц вернулась. До сих пор не пойму зачем. Могла бы не возвращаться. Осталась бы там.
Говоря «там», она ткнула подбородком в сторону детской площадки, на которой толпились детишки с мамашами, куда-то за парковку и высившиеся за ней синей грудой Беркширские холмы. Наверное, она полагала, что по ту сторону горного хребта ее ждала лучшая жизнь.
Энджи сказала:
— Девочка горько пожалеет о том, что убежала. У нее впереди — Гарвард, Йель. Любой университет по ее выбору.
Женщина дернула поводок.
— И ради чего? Чтобы получить работу в какой-нибудь конторе с зарплатой чуть выше минимальной? И повесить свой сраный диплом на стенку? И потратить следующие тридцать-сорок лет жизни на то, чтобы научиться спекулировать ценными бумагами и лишать людей работы, домов и пенсионных сбережений? А иначе для чего она
Когда она договорила, в глазах у нее стояли слезы. Дрожащей рукой она полезла в сумочку за сигаретами. Мне вдруг стало трудно дышать, словно воздух наполнился мелкими колючками. Энджи тоже стояла как оглушенная. Я отступил на шаг. Парочка геев и пожилая чета смотрели на нас любопытными взорами. Женщина выдала свою тираду не повышая голоса, но в ее интонациях было столько ярости и боли, что нам всем сделалось не по себе. Нельзя сказать, что меня это удивило. В последнее время мне все чаще приходится сталкиваться с чем-то подобным. Задаешь человеку простой вопрос или отпускаешь самый невинный комментарий, а в ответ на тебя обрушивается лавина гнева и горьких сожалений. Люди перестали понимать, что с ними происходит. И как до этого дошло. Словно однажды утром они проснулись и обнаружили, что все дорожные указатели украдены, а все карты стерты. В бензобаках нет топлива, в гостиной — мебели, а в твоем доме живут чужаки.
— Сочувствую вам, — выдавил я из себя. Что еще я мог сказать?
Она трясущейся рукой поднесла сигарету ко рту и прикурила от такой же трясущейся зажигалки.
— При чем тут ты?
— И все равно я вам сочувствую.
Она кивнула и беспомощно посмотрела на нас с Энджи.
— Просто надоело все, сил нет смотреть на это паскудство.
Она прикусила нижнюю губу и опустила глаза. Дернула поводок и повела своего лабрадудля прочь из парка.
Энджи тоже закурила, а я приблизился к пожилой чете, держа в руках фотографию Аманды. Мужчина стал ее рассматривать. Женщина даже не подняла на меня глаз.
Я спросил ее мужа, не узнает ли он Аманду.
Он еще раз взглянул на снимок и покачал головой.
— Ее зовут Аманда, — сказал я.
— Мы по именам друг друга не знаем, — отозвался он. — Это собачья площадка. Вот эта женщина, которая только что ушла, это «мама» Везунчика. По-другому ее никто не называет. Мы знаем, что когда-то у нее был муж, была семья, а теперь никого нет. Почему, неизвестно. Какая-то печальная история. Мы с женой — «родители» Далии. А эти два джентльмена — соответственно «папы» Лайнуса и Шрёдера. А вы — вы просто «пара скотов, которая довела до слез „маму“» Везунчика. До свидания.
Собачники двинулись к боковому выходу из парка, где стояли их припаркованные машины. Мы видели, как они открывают дверцы и псы запрыгивают на сиденья. Торча посреди собачьей площадки без всякой собаки, мы чувствовали себя последними идиотами. Обсуждать было нечего, поэтому мы просто стояли, пока Энджи докуривала свою сигарету.
— Пойдем, что ли? — сказал я.
Энджи кивнула.
— Только давай через другие ворота.
Она указала на выход с другой стороны собачьей площадки, и мы пошли туда, лишь бы не встречаться с людьми, только что облившими нас презрением. Ворота вели на детскую площадку, за которой начинался тротуар, где мы оставили свою машину.
На детской площадке было многолюдно. Матери, дети, коляски, бутылочки, памперсы… Мы насчитали с полдюжины женщин и одного мужика, одетого в спортивный костюм. Рядом с ним мы заметили трехколесную прогулочную коляску. Он пил воду из пластиковой бутылки длиной с мою ногу. Казалось, он позирует перед женщинами, которым это нравилось.
Всем, кроме одной.
Она стояла в стороне, в нескольких футах от них, ближе к ограде, отделявшей детскую площадку от собачьей. Ребенок — девочка — висел у нее на груди в рюкзаке-переноске спиной к материнской груди, что давало младенцу возможность смотреть на мир. Однако мир малютку не интересовал. Гораздо больше ее интересовал рев. Мать сунула ей в рот большой палец, чем успокоила кроху, но лишь на секунду. Сообразив, что это не сосок груди, не бутылочка и даже не пустышка, она заорала снова, колотясь так, словно через нее пропускали электрический ток. Я вспомнил Габби в этом возрасте. Когда она временами вела себя так же. И каким беспомощным и бесполезным я себя тогда чувствовал.
Мать девочки постоянно оглядывалась через плечо. Я предположил, что она отправила кого-то за бутылочкой или пустышкой и теперь с нетерпением ждет посланца, недоумевая, куда он запропастился. Она принялась покачиваться на месте, пытаясь угомонить орущего младенца, но недостаточно интенсивно, чтобы эта метода сработала.
Наши с ней взгляды встретились. Мне хотелось подойти к ней и сказать, что дальше будет легче. Надо просто пережить эту фазу. Но в этот миг она прищурила глаза. Прищурился и я. У нее отвисла челюсть. У меня тоже. На лбу у меня выступила испарина.
Мы не виделись двенадцать лет, но это точно была она.
Аманда.
С ребенком.
Глава 19
Убежать она не могла. Не с ребенком в «кенгуру». Не с коляской и не с сумкой, набитой запасными памперсами. Даже если бы она бегала со скоростью олимпийской чемпионки, а мы с Энджи были бы инвалидами, ей все равно пришлось бы открыть машину, пристегнуть ребенка и завести мотор. Она бы просто не успела.
— Привет, Аманда.
Она смотрела, как мы приближаемся, но в ее взгляде не было страха, обычно мелькающего в глазах человека, не желающего, чтобы его нашли. Она глядела на нас спокойно и открыто. Младенец увлеченно сосал ее большой палец — вероятно, решил, что это лучше, чем ничего. Свободной рукой Аманда гладила макушку младенца, на которой курчавились тонкие светло-каштановые волосики.
— Привет, Патрик. Привет, Энджи.
Двенадцать лет.
— Как дела?
Мы подошли к разделявшей нас ограде.
— Да ничего.
Я указал подбородком на младенца: