новоселья. Вчера за весь день я написал всего две строчки, и то я их вычеркнул сегодня. Сейчас пошло неожиданно хорошо, так что завтра кончу первую сцену третьего акта. Я почему-то очень touchy[5] относительно этой вещи. Зато с каким наслаждением я читал ее двум людям — тебе и вот на днях маме. Третий человек, который понимал каждую запятую, оценивал мне дорогие мелочи — был мой отец. <…> Автомобили Карамаржа <sic!>,[6] его мраморная ванна, слуги — меня бесят <…> Мне, понимаешь, нужны удобства не ради удобств, а затем, чтобы не думать о них — и только писать, писать, и развернуться, громыхнуть… А, в конце концов, кто знает, может быть оттого, что я пишу „Господина Морна“ сидя в шубе на арестантской кровати при свете огарка (это, впрочем, почти поэтично) он выйдет еще лучше. Не терпится мне прочесть тебе пятую сцену. <…> Я за последнее время столько говорю пятистопным ямбом, что трудно писать прозу» (Там же. Письмо ошибочно датировано 3 декабря 1923 г., вместо, по-видимому, 3 января 1924 г.). Несколько дней спустя «Трагедия» уже близилась к завершению: «„Морн“ растет, как пожар в ветреную ночь! У меня осталось всего две сцены сочинить, причем уже есть самый конец последней — восьмой — сцены. Я пишу Лукашу, что это все — блистательный пустяк — но не верю… Впрочем…» (Там же. 8 января 1924 г.); вскоре, однако, работа затормозилась: «Мне приходится отложить мой приезд в Берлин на неопределенный срок, ввиду бесконечной медлительности, с которой я работаю. Иногда после целого дня творческих потуг мне удается написать всего две-три строки. Я выкинул из второй сцены рассказ Клияна и все, что относится к этому месту. Сейчас барахтаюсь в мутной воде сцены шестой. Устаю до того, что мне кажется, что голова моя кегельбан — и не могу уснуть раньше пяти-шести часов утра. В первых сценах — тысяча переделок, вычерков, добавок. И в конце концов буду награжден очередной остротой: „…не лишен поэтического дара, но нужно сознаться…“ и т. д. <…> Но — дудки! Так развернусь, что, локтем заслонившись, шарахнутся боги… Или голова моя лопнет или мир — одно из двух» (Там же. Позднее 8 и ранее 17 января 1924 г.). В письме Вере Слоним от 10 января Набоков рассказывает о своей прогулке к Вышеграду, подробно описывает церковь Святых Петра и Павла и «католическую скудельницу», после чего вновь возвращается к «Трагедии»: «Шел я по краю крепостной стены. Внизу в густом тумане лежала старая Прага. Громоздко и смутно теснились снежные крыши; дома казались свалены кое-как, в минуту тяжкой и фантастической небрежности. В этой застывшей буре очертаний, в этой снежной полумгле горели фонари и окна теплым и сладким блеском, как обсосанные пуншевые леденцы. В одном месте только виднелся алый огонек: капля гранатового соку. И в тумане кривых стен, дымных углов я угадывал древнее Гетто, мистические развалины, переулок Алхимиков… А на обратном пути я сочинил небольшой монолог, который Дандилио скажет в предпоследнем действии <…> Все эти дни я нахожусь в напряженном и восторженном настроении, так как сочиняю, „буквально“, не переставая» (Там же). 17 января Набоков сообщает: «Мне осталось полторы сцены до конца моей пресловутой трагедии; в Берлине попробую издать», — затем пишет о берлинской жизни, между прочим, предвосхищая свой будущий отъезд в Америку: «Когда же заработок мой лопнет — америкну, с тобою вместе» (Там же). Наибольший интерес представляет собой письмо Набокова от 24 января 1924 г., посвященное «Трагедии». Рассказав о хлопотах, связанных с переездом семьи на другую квартиру, он пишет: «Одно меня радует: послезавтра застрелится Морн — мне осталось каких-нибудь пятьдесят-шестьдесят строк в последней — восьмой — сцене. Конечно, придется еще долго подпиливать и лакировать всю вещь — но главное будет сделано. <…> Я неимоверно устал от своей работы. Мне снятся ночью рифмованные сны и весь день ощущаю привкус бессонницы. Толстая моя черновая тетрадь пойдет к тебе — с посвящением в стихах. Косвенно, извилистыми путями — подобными историй мидян — эту вещь внушила мне ты; без тебя я бы этак не двинул, говоря языком цветов. Но я устал. Когда мне было семнадцать лет, я в среднем писал по два стихотворения в день, из коих каждое отнимало у меня минут двадцать. Качество их было сомнительное, но я лучше писать и не старался, считая, что я творю маленькие чудеса, а при чудесах думать не надобно. Теперь я знаю, что действительно разум при творчестве — частица отрицательная, а вдохновение — положительная, но только при тайном соединении их рождается белый блеск, электрический трепет творенья совершенного. Теперь, работая по семнадцати часов, я в день могу написать не больше тридцати строк (которых я после не вычеркну) и это одно уже есть шаг вперед. <…> Я все тверже убеждаюсь в том, что the only thing that matters[7] в жизни есть искусство. Я готов испытать китайскую муку за находку единого эпитета, — и в науке, в религии меня волнует и занимает только краска, только человек в бачках и в цилиндре, опускающий — за веревку — трубу первого смешного паровоза, проходящего под мостом и влачащего за собой вагончики, полные дамских восклицаний, движений маленьких цветных зонтиков, шелеста и скрипа кринолина; или же — в области религии — тени и красные отблески, скользящие по напряженному лбу, по жилистым дрожащим рукам Петра, греющегося у костра на холодной заре…» Далее Набоков пишет о прочитанном им в газетах известии о смерти Ленина и о том, что он собирается пойти «проветриться к Марине Цветаевой. Она совершенно прелестная» (Там же).

Закончив «Трагедию» 26 января 1924 г., Набоков, по его словам, ощущал себя «как дом, откуда с тихим громом / громадный унесли рояль» (посвящение к «Трагедии господина Морна», цит. по: Б01. С. 261). Вернувшись в Берлин, он пишет матери, что, помимо заказов на пантомимы и оперетты, у него появилась «еще одна театральная надежда — боюсь, менее сбыточная, чем остальные. Дело в том, что у Гессена будет устроено чтенье „Трагедии господина Морна“ в присутствии — между прочим — Шмитта <sic!> и Полевицкой, которая будто бы может в ней играть» (BCNA. Letters to Elena Ivanovna Nabokov. 31 января 1924 г.). Чтение, которое И. В. Гессен предложил устроить у себя на дому перед избранной публикой, включавшей театрального режиссера И. Ф. Шмидта и актрису Елену Полевицкую, не состоялось. Вместо этого в начале марта 1924 г. Набоков читал пьесу на другой квартире в кругу литераторов, критиков (Ю. Айхенвальд, М. Алданов, Л. Львов и др.) и знакомых, затем состоялось чтение в кафе «Леон» на очередном собрании Литературного клуба, образовавшегося вокруг Ю. Айхенвальда. Параллельно планам постановки «Трагедии», Набоков пытался (безуспешно) заинтересовать ею издателей: «Сунулся я с моей трагедией к Гржебину… но оказалось, что он печатает по новому правописанью, что, конечно, мне не подходит. Тогда я обратился к Ладыжникову и есть надежда, что он примет. Ответ мне будет в понедельник — так как нужно четыре дня, чтобы прочесть эту махину» (BCNA. Letters to Elena Ivanovna Nabokov. 6 марта 1924 г.).

6 апреля в «Руле» появилась заметка, подписанная «Е. К-н» <Евгения Каннак>, с цитатами из текста пьесы, которые мы опускаем:

«Трагедия господина Морна»

Под таким названием прочел В. Сирин на очередном собрании Литературного клуба свое новое драматическое произведение — трагедию в пятистопных ямбах, в пяти актах и восьми картинах.

Трагедия господина Морна — трагедия короля, который, подравшись инкогнито на дуэли a la courte paille с мужем возлюбленной, принужден застрелиться, но вместо этого, после страшных колебаний, решается бросить царство. Вместо покоя, бывшего короля встречают душевное смятение, измена Мидии, его возлюбленной, чудовищный мятеж, охвативший страну, и, наконец, выстрел прежнего соперника, настигшего господина Морна в его уединении. Раненный в голову, Морн оправляется и, уверив себя, что теперь он выполнил дуэльный долг, решает вернуться на царство. Романтическим блеском окружено его воскресение, но слишком много зла наделал его побег, и в мгновение наибольшей напряженности блеска и счастья он кончает самоубийством. Вся вещь так построена, что каждое драматическое движение того или иного лица отражается на всех остальных. Трагедия самого короля вовлекает и Эдмина, нежного и безвольного друга Морна, с которым Мидия, пустая и страстная женщина, изменяет королю, и Гануса, мужа Мидии, <…> и Тременса, вождя крамольников, огненного разрушителя, и слабую светлую Эллу, дочь его — невесту, а затем жену страстного и трусливого Клияна, — и, наконец, старичка Дандилио, похожего на одуванчик, — ясного старичка, любящего весь мир и малейшие пылинки мира. Все они — косвенно через господина Морна — сталкиваются со смертью, и все по-разному принимают ее. Сам Морн трус, но из породы великолепных трусов…

В прямом отличии от психологического труса — Морна — является Клиян — трус животный <… >. Тременс, верный своей теории разрушения <…> и Дандилио, знающий, что «вещество должно истлеть», встречают смерть каждый по-своему, — последний, задумчиво проговорив: «прибрать бы вещи»…

Наконец сам Морн после сложных переживаний принимает смерть, как король принял бы царство.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату