благотворительный спектакль». «Несчастный „главный устроитель“ ведет одновременно бурное заседание дамского комитета и репетицию „Самого Главного“. Приезжает сам автор (Вл. Сирин, отлично загримированный под Евреинова) и приходит в ужас от всего виденного и слышанного и иронически рекомендует вместо пьесы поставить обозрение — каковое предложение немедленно с энтузиазмом осуществляется — со всеми атрибутами „всамделишного“ ревю»{69} .

В первой половине 20-х годов Набоков, подобно многим своим соотечественникам, снимался в кино в качестве статиста, «продавая свою тень» немецким фильмовым компаниям, что было им описано в ироничном ключе в «Машеньке» и представлено — уже сатирически — в «Человеке из СССР». В письме матери Набоков рассказывал об этом так: «Сегодня у меня брови еще черны (от нестирающегося грима) и в глазах плавают светлые пятна, когда смотрю на белое (кстати, выпал снег), что всегда бывает после ослепительного света, которым палят, как из пушек, на статистов. Мне заплатили за это удовольствие 10 марок»{70}. В то же время у него завязывались знакомства в кинематографических кругах, дававшие ему надежду на возможность выгодно продать сценарий. Но если бы Набоков мог знать, когда брался за писание «многочисленных сценариев» и признавался матери в 1924 году, что решил «творить для кинематографа»{71} , что ни один из них так и не будет воплощен на экране! Что даже специально написанный для Стэнли Кубрика script «Лолиты», одобренный режиссером и провозглашенный им лучшим сценарием, созданным в Холливуде{72}, будет использован в фильме (1962) весьма незначительно! «Мне никогда не везло со сценариями», — признался в 1951 году Набоков Роману Гринбергу, отвечая на его предложение написать для кинематографа{73}.

В предисловии к сценарию «Лолиты» Набоков окончательно определил свое отношение к театру и кино: «По натуре я не драматург, я даже не сценарист-поденщик; но если бы я отдавал сцене или экрану столь же много от самого себя, сколько тому роду литературного творчества, при котором ликующая жизнь заключается под обложку книги, я бы любыми способами защищал и проводил систему тотальной тирании, отстаивая право самому ставить пьесу или картину, выбирать декорации и костюмы, вселял бы в актеров страх, смешиваясь с ними в эпизодической роли Тома или фантома, суфлировал бы им, — одним словом, стремился бы охватить все представление искусством и волей одного человека: на свете нет ничего столь же мне ненавистного, как групповая деятельность…»{74} Подобную фантомную роль он придумал и для фильма Кубрика, введя в круг персонажей собственную маску — излюбленный набоковский прием. Речь идет о сцене, в которой Гумберт спрашивает у лепидоптеролога «Владимира Набокова» дорогу. Она начинается с изображения ловитвы:

«Одним сжатием большого и указательного пальцев сквозь складки маркизета Набоков казнит свою пленницу и, с трудом высвободив мертвое насекомое из сетки, кладет себе на ладонь.

Гумберт. Редкий экземпляр?

Набоков. Экземпляр не может быть распространенным или редким, он может быть лишь плохеньким или превосходным.

Гумберт. Не будете ли вы так добры…

Набоков. Вы хотели сказать „редкий вид“. Это, правильнее сказать, хороший экземпляр редко встречающегося подвида»{75}.

Недоступность ремарки зрителю, остающемуся в неведении относительно личности этого эпизодического педанта, могла бы компенсироваться зрительным узнаванием автора нашумевшего романа, если бы сцена эта вошла в фильм с самим Набоковым в роли «охотника на бабочек».

На этом кинематографическая тема не завершилась. Вскоре по окончании сценария «Лолиты» Набоков получил от А. Хичкока предложение написать для него сценарий по двум сюжетам, которые режиссер предложил Набокову на выбор. За один из них (это была история девушки, чей отец — владелец большой гостиницы, в которой служат все его родственники, составляющие, как выясняется по ходу фильма, шайку мошенников) Набоков готов был взяться, но при условии «совершенной свободы, которую, как я полагаю, вы готовы мне предоставить»{76}. В свою очередь Набоков предложил знаменитому режиссеру два собственных сюжета: о любви и космических странствиях и о диссиденте, живущем под опекой друзей в Соединенных Штатах в постоянном страхе похищения советскими агентами. «Я уже придумал несколько дивных сцен на ранчо и очень печальный финал»{77}.

Petite drames (1921–1924)

Первая пьеса Набокова, написанная в эмиграции и символично названная «Скитальцы», стала его первым шагом на пути литературного лицедейства и замысловатой игры с русско-французско-английским литературным наследием. Сочиненная в 1921 году в Кембридже и подписанная недавно взятым псевдонимом «Владимир Сирин», драма эта была выдана Набоковым за перевод первого действия старинной, якобы 1768 года, английской трагедии некоего Вивиана Калмбруда, но тема ее — возвращение домой после долгих скитаний в чужих краях — была, несомненно, русская, эмигрантская. «Там все хорошо… но Батово, дом и службы сожжены дотла (был случайный пожар), — писал Набоков матери в 1926 году, получив сведения о родных усадьбах под Петербургом. — Полагаю, что мы все скоро вернемся»{78}.

Двадцатидвухлетний Набоков в этой пьесе поставил перед собой задачу непомерной трудности — облачить серьезную, волнующую его тему в пестрый наряд мистификации, но так, чтобы при этом нисколько не снизилось ее значение. Грубовато-сочный язык «Скитальцев» призван был, очевидно, напомнить Шекспира, но оказался еще ближе языку повести Роллана «Colas Breugnon», перевод которой с французского Набоков незадолго до этого закончил. Ни родители Набокова, которым он послал пьесу в первую очередь, ни рецензенты альманаха, напечатавшего ее, не заметили, что имя вымышленного драматурга, Vivian Calmbrood, указанное в заголовке «перевода», помимо откровенного намека на розыгрыш по созвучию с «каламбуром», является анаграммой имени и фамилии русского автора, укрывшегося под маской переводчика. В эту литературную вязь, кроме того, вплетены были мотивы другой известной мистификации — пушкинского «Скупого рыцаря», имеющего подзаголовок «Сцены из Ченстоновой траги- комедии „The Covetous Knight“», то есть из произведения английского поэта Вильяма Шенстона (1714– 1763), «современника» Калмбруда, в действительности ничего похожего на «Скупого рыцаря» не написавшего. К десятилетней годовщине литературного рождения Калмбруда (1931) Набоков написал стихотворение «Из Калмбрудовой поэмы „Ночное путешествие“ (Vivian Calmbrood. „The Night Journey“)», в которой пушкинский Ченстон становится попутчиком вымышленного Калмбруда: «Тут я не выдержал: „Скажите, / как ваше имя?“ Смотрит он / и отвечает: „Я — Ченстон“. / Мы обнялись…»{79}. «Ночное путешествие» Набоков в том же году прочел в берлинском клубе поэтов, предварив его подробностями Калмбрудовой «биографии»{80} .

В «Скитальцах» Набоков впервые под личиной Сирина вывел персону третьего порядка — вымышленного автора с полномочиями автора настоящего, — как много лет спустя, будучи уже признанным мастером, для мистификации другого рода, он придумает поэта Василия Шишкова. Как и в последующих своих произведениях, вовлекающих читателя в напряженный поиск скрытых планов, в этой пьесе Набоков оставляет подсказки ищущим. Так, для создания эффекта недостоверности «перевода» он включает в него слегка завуалированные заимствования из Пушкина и Блока, а также из собственных стихотворений, вводит вымышленные топонимы. Изобретенная им в 1921 году анаграмма собственного имени будет многократно варьироваться в позднейших произведениях.

Со «Скитальцев» берут начало набоковские «Маленькие трагедии», намеренно и из различных

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату