приехал все же не наивным и здоровым юношей-провинциалом: он еще в Италии узнал, что такое искус учебы, здоровье его было подорвано туберкулезом, да и нервы были не слишком крепкие (многие вспоминают о его «неожиданных переходах от застенчивой сдержанности к припадкам безудержной ярости»).
Он часто забредал на окраину Парижа, в «Улей», иногда жил там. «Улей», вписавший удивительную страницу в историю так называемой Парижской школы живописи, в историю русских парижан, да и в историю искусства вообще, возник в 1902 году. Как сказал позднее один из тогдашних обитателей «Улья» Марк Шагал, здесь или помирали с голоду, или становились знаменитыми. Понятно, что имена последних лучше запомнились миру, чем имена первых. Среди тех, кто остался в памяти, — сам Шагал, Леже, Модильяни, Сутин, Архипенко, Альтман, Цадкин, Кислинг…
Для двадцатипятилетнего Амедео этот год перед встречей с молодой русской поэтессой (1909) был годом особенно напряженного поиска и труда. То ли влияние африканского искусства, то ли знакомство с соседом, румыном Бранкузи, укрепило в нем желание продолжать занятия скульптурой.
А весной 1910 года в Париж приехала Анна. Точнее, приехали молодожены, муж и жена Гумилевы…
Итак, парижским летом, в самом начале июня, супругов Гумилевых можно увидеть на парижской улице. Она очень высокая, с царственной походкой и неповторимым, нисколечко не русским профилем — этот точно вырезанный, отнюдь не маленький, безусловно царственный нос (профиль ее ни с чьим не спутаешь, и на этом отчасти основаны нынешние сенсационные находки). Так как книга наша документальная, предоставлю слово тем, кто ее видел в те годы. Н. Г. Чулкова год спустя встречала Аннушку на парижской улице и оставила такое свидетельство.
Она была очень красива, все на улице заглядывались на нее. Мужчины, как это принято в Париже, вслух выражали свое восхищение, женщины с завистью обмеривали ее глазами. Она была высокая, стройная и гибкая… На ней было белое платье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страусовым пером — это перо ей привез только что вернувшийся тогда из Абиссинии ее муж — поэт Н. С. Гумилев.
Анна словно отражена здесь в глазах прохожего-парижанина, и напрасно требовать от мимолетного этого наброска словесной точности. Ибо что значит «очень красива»? Даже влюбленные в нее мужчины говорили не о красоте ее, а о чем-то ином, «даже большем, чем красота». Вот как один из ее возлюбленных, эстет, литературовед и писатель Николай Недоброво писал о ней своему другу-художнику Борису Анрепу:
Попросту красивой назвать ее нельзя, но внешность ее настолько интересна, что с нее стоит сделать и леонардовский рисунок, и гейнсборовский портрет маслом, и икону темперой, а пуще всего поместить ее в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии…
Объективности ради приведем свидетельство и другого литератора, поэта и критика Г. Адамовича, чье мнение трудно счесть пристрастным, ибо страсть в нем зажигали, как правило, не женщины, а мужчины:
Нет, красавицей она не была. Но она была больше, чем красавица, лучше, чем красавица. Никогда не приходилось мне видеть женщину, лицо и облик которой повсюду, среди любых красавиц, выделялись бы своей выразительностью, неподдельной одухотворенностью, чем-то сразу приковывавшим внимание…
Добавим к этому, что она была загадочная «русская аристократка» из загадочной страны России. Загадками этими заинтриговали Францию Тургенев, Толстой и Достоевский, над Монпарнасом уже витал тогда романтический образ «монпарнасской мадонны» Марии Башкирцевой, и, может, поэтому новые русские эгерии одерживали там почти без труда свои блистательные победы.
Ну а спутник ее, что стоит в этот весенний день 1910 года на тротуаре рядом с растерянной женой, оглядывая хорошо знакомую, даже можно сказать, привычную для него парижскую улицу, Николай Степанович, Николай Гумилев, — что он, каков на вид? Так мало говорят нам все эти его бледные фотографии и дагерротипы начала века, что мы предпочтем снова предоставить слово его современникам. Вот, скажем, как описывает тогдашнего Гумилева Сергей Маковский:
Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке, с очень высоким, темно-синим воротником (тогдашняя мода) и причесан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно мягкий нос, толстоватые бледные губы и немного косящий взгляд (белые точеные руки я заметил не сразу).
Женщины, впрочем, к внешности Гумилева куда более снисходительны, им он умел внушать симпатию и даже любовь. По описанию жены его брата, он был «высокий, худощавый, очень приветливый, с крупными чертами лица… Походка у него была мягкая, и корпус он держал чуть согнувши вперед. Одет он был элегантно». Оригинальность и подчеркнутую элегантность его костюма отмечали все — лимонные носки при лимонной же феске и русской рубахе на даче (по описанию дачной соседки, госпожи Неведомской), оленью доху с белым рисунком по подолу, ушастую оленью шапку и пестрый африканский портфель зимой в Петербурге.
Показав молодой супруге красоты прославленного города, конечно же привел ее Гумилев на Монпарнас — в знаменитую «Ротонду», что и ныне красуется вывеской, былой славой и новой дороговизной на углу бульвара Распай и улицы Вавен (памятный для русских на протяжении чуть не трех десятилетий угол). Думаю, именно тут, в «Ротонде», и увидели впервые друг друга Анна и Амедео.
Ко времени приезда молодоженов в Париж окончательно сложилась репутация Большого Монпарнаса, а крошечное кафе «Ротонда» обзавелось красивым залом. Впрочем, очень скоро и в этом зале стало тесно, шумно и накурено, как в каком-нибудь английском пабе. В самые бойкие часы, с пяти вечера до полуночи, здесь нелегко было найти место за столиком. Одни со стаканами в руках стояли вокруг стойки, оживленно о чем-то споря, другие деловито пробирались между спинами, стараясь не расплескать вино.
А потом Анна пришла одна в парижскую мастерскую «тосканского принца» и стала позировать для него ню… Некоторые опытные ахматоведы пишут, что позировать — это просто такая профессия, но не настаивают на том, что она решила подработать во время свадебного путешествия. Так что и все прочее могло (или должно было) произойти. Начался внебрачный роман. Один из многих. Может, первый. Гумилев сказал однажды по поводу их супружеских измен, что она начала первая. Анна своего первенства не оспаривала.
В Петербург Гумилевы возвращались в одном вагоне с Сергеем Маковским. Нетрудно догадаться, что юной, никому пока не известной поэтессе льстило общение с влиятельным редактором модного столичного журнала, с самим Маковским, Колиным покровителем. Легко представить себе и то, что юная, печальная Анна, смущенная неладами в браке и новой своей, парижской, тайной, смогла очаровать влюбчивого и поверхностного женолюба Маковского, для которого ясны были причины явно обозначившегося семейного разлада Гумилевых (причины, которые самим супругам редко бывают понятны до конца). Он был, конечно, на стороне страдающей (и такой прекрасной в своем страдании) Анны, хотя понимал уже и тогда, что для «повесы» Гумилева она «единственная». Что мог знать о ней Маковский, который, если помните, насмешнику Волошину представился самой подходящей жертвой для дерзкой мистификации с Черубиной? Что он мог знать о только что пережитом ею в Париже?
По возвращении в Россию супруги некоторое время живут в Слепневе, близ Бежецка. Там у матери Гумилева Анны Ивановны было небольшое имение, доставшееся ей от брата. Одержав кое-какие любовные победы на родине, Гумилев решается бежать в Африку (всего-то прошло два месяца после их приезда из Парижа).
Муж уехал. Анна вернулась в Киев, а затем поселилась в Царском Селе, писала стихи, ездила в Петербург, вхожа была в разные знаменитые дома, в том числе те, где «пахло серой»: «Бывала у Чудовских,